Гегель, как известно, был первым, кто понял процесс развития знания как общественно-исторический процесс, подчиненный не зависящим от воли и сознания людей законам. В качестве закона, управляющего всеобщим ходом развития знаний он и обнаружил закон «восхождения от абстрактного к конкретному».
Прежде всего, этот закон обнаруживается им в качестве простого эмпирически-констатируемого факта — факта прогрессирующего развития духовной культуры человечества. Бесспорно верно, что духовная культура, духовный мир человека постепенно становится все богаче, все «различеннее», все сложнее и многообразнее, и в этом смысле — «конкретнее». При этом духовный мир человека остается, несмотря на всю его сложность, единым «миром», который управляется одними и теми же законами и представляет собой, таким образом, подлинное «единство во многообразии».
Движение от абстрактного к конкретному выступает у Гегеля прежде всего как та эмпирически бесспорная естественная форма, в которой совершается процесс построения «царства духа». Естественно, что вначале это «царство» — то есть сфера человеческой культуры — несложно, бедно сложившимися формами, то есть крайне абстрактно, а с течением времени становится все сложнее, богаче, разнообразнее — конкретнее.
В этом, как нетрудно понять, нет еще ничего ни диалектического, ни идеалистического.
Идеализм — но одновременно и специфически гегелевская диалектика – начинается дальше, там, где Гегель ставит вопрос о движущих пружинах развития «царства духа», сферы сознания. Специфической особенностью гегелевской философии является то, что идея развития в полной мере применяется лишь к явлениям духа, к явлениям сознания.
Природа, вне и независимо от духа существующая, по его мнению, не развивается. Она противостоит сознанию как от века и навек одинаковая, застывшая во времени картина. В активном рассматривании этой неподвижной картины, этого царства вещей, вечно стоящих в одних и тех же отношениях друг к другу, сознание и осуществляет свою беспокойную деятельную природу.
Сама деятельность осознавания как таковая и заключает внутри себя движущую пружину своего собственного развития.
С формальной стороны процесс развития сознания протекает, по Гегелю, таким образом: бедное и малосодержательное сознание (то есть абстрактное сознание) в определенный момент испытывает внутренний разлад, раздвоение внутри себя – в нем возникают различия, которые с неизбежностью, по мере того, как они приобретают четкое выражение, перерастают в противоположности, сталкивающиеся в противоречии.
Каждое из двух сталкивающихся представлений может принадлежать двум различным людям, иногда они могут возникать и в одном и том же «единичном» сознании, это безразлично. Важно то, что они возникают вообще в сознании, являются противоположностями внутри сознания.
Здесь-то и возникает, по Гегелю, первая форма конкретности — в виде связи двух различных и противоположных представлений, двух различных, но одинаково «абстрактных» сознаний. Каждое из этих двух единичных абстрактных сознаний мнит себя единственно истинным, и именно этим вызывает против себя другое столь же абстрактное и по всем своим характеристикам полярно противоположное сознание с таким же самомнением.
Пока два индивида (а индивид у Гегеля есть синоним единичного сознания) обладают совершенно одинаковым, «тождественным» представлением о вещи, пока их мнения не сталкиваются, сознание вообще не развивается.
Но поскольку каждый из них образует относительно «предмета», называемого одним и тем же именем, представление, отличное от того, которым обладает другой, постольку внутри сознания и возникает диалектика.
Предмет продолжает обозначаться одним и тем же именем, но представление, которое с этим именем связано, по своему реальному содержанию распадается на два взаимоисключающих абстрактных представления. Внутри сознания возникает конфликт, внутреннее противоречие.
Этот конфликт и есть первая форма осуществления понятия в сознании.
До тех пор, пока два различных (но одинаково абстрактных) представления существуют рядом друг с другом «мирно» (в одной и той же единичной голове или в головах двух разных людей), — до тех пор «понятие» осуществляется в сознании бессознательно. Это звучит как парадокс — понятие существует в сознании и тем не менее не осознается. Но это — вполне реальный диалектический «парадокс»: два сознания в своем взаимодействии заключают в себе то, что ни в одном из них, взятом порознь, не заключено.
Но пока два абстрактно-противоположных представления не столкнулись между собой в борьбе, в ходе которой каждое из них стремится утвердить себя как единственно правильное, до тех пор не возникает и потребности в мышлении как в особого рода деятельности, свойственной только человеку.
Специфически человеческое мышление, мышление в подлинном и точном смысле этого слова, и начинается поэтому не там, где налицо простой процесс образования абстрактно-общего представления, а там, где два абстрактно-общих представления о предмете, обозначаемом одним и тем же именем, сталкиваются в сознании, и каждое стремится утвердить себя как единственно верное.
Специфически человеческое мышление, мышление в подлинном и точном смысле этого слова, и начинается поэтому не там, где налицо простой процесс образования абстрактно-общего представления, а там, где два абстрактно-общих представления о предмете, обозначаемом одним и тем же именем, сталкиваются в сознании, и каждое стремится утвердить себя как единственно верное.
Когда противоположность двух абстрактно-общих представлений становится фактом сознания, когда каждое из них осознается как противоположное другому, тогда и возникает первая форма мышления — «рассудок».
Сущность «рассудка» и заключается, по Гегелю, в том, что одностороннее, абстрактное представление сознательно расценивается как единственно соответствующее «предмету».
Рассудок ровно ничего не прибавляет к представлению по содержанию. Его действие состоит в том, что он фиксирует и удерживает представление, а затем упрямо утверждает его против другого столь же абстрактного представления.
«…Недостаток, которым страдает рассудок, состоит в том, что он одностороннее представление возводит в ранг единственного и высшего» 1.
«Рассудок» поэтому и неспособен вывести сознание за пределы представления, неспособен привести к понятию. Это способен совершить разум — следующая, более высокая форма деятельности сознания. И разум возникает только там и тогда, когда «рассудок» окончательно доказывает свою неспособность разрешить противоречие между двумя абстрактно-общими представлениями.
Борьба, спор между двумя одинаково абстрактными представлениями, между двумя полярно противоположными абстракциями рассудка, может, естественно, продолжаться до бесконечности. Но в этом случае спор превращается в пустое и ни к чему не ведущее взаимное препирательство.
И именно эта безвыходность, на которую обрекает человека рассудок, властно заставляет сознание перейти к новой, более высокой форме развития.
И если формулой рассудочного «разрешения» противоречий сознания является формула «или — или, третьего не дано», то в этой более высокой форме торжествует более высокий принцип. Сознание вынуждено перейти как раз к этому «третьему», к более сложному сознанию о предмете спора — к сознанию, внутри которого каждое из полярных представлений перестает утверждать себя в качестве единственного и высшего и постигается как «момент» какой-то более высокой, более глубоко заложенной в предмете «сущности».
«Сущность» же предстает как такая реальность, которая содержит в себе возможность и того и другого абстрактного представления, как реальное единство определений, которые рассудку и представлению казались абсолютно несовместимыми.
Это «третье», «сама вещь», как говорит Гегель, и открывается только разуму.
Рассудку «вещь» кажется то такой, то прямо противоположной, смотря по тому, с какой точки зрения он ее рассматривает, и эта «точка зрения» поэтому чисто субъективна (произвольна).
Разум же выражает вещь с точки зрения самой вещи.
Рождение «разума» в этом смысле и совпадает с первым появлением понятия в сознании. До этого человек сознательно не владел понятием вещи, а владел лишь представлением о ней — представлением, которое рассудок лишь зафиксировал, «остановил», и утверждал как единственно истинное выражение вещи в сознании. Поэтому только «разум» открывает действительный выход за пределы представления, стихийно складывающегося в голове обособленного («абстрактного») индивида, только разум рождает действительные понятия и составляет специфически человеческую, неведомую животным форму духовной деятельности.
Дело не меняется от того, что требования разума в сознании осуществляются до поры до времени чисто стихийно и даже вопреки сознательным убеждениям индивидов. К понятиям «разума» люди приходят через взаимную борьбу задолго до того, как они начинают осознавать эти требования и сознательно поступать в соответствии с ними.
Понятие потому и составляет специфическую особенность человеческого духа, что оно может рождаться только в русле столкновения различных и противоположных мнений, в процессе разрешения противоречия между различными абстрактными представлениями о вещи.
Понятие и оказывается первой «конкретностью» духа, в то время как представление и абсолютизирующий его рассудок навеки сами по себе остаются «абстрактными». Рассудок образует абстракцию, фиксируя отстоявшееся в сознании общее представление, «останавливает» его, омертвляет и потому неспособен пойти дальше и глубже, чем простое представление.
«Разум» же диалектичен: он стремится охватить представление в целом, в его движении, в его превращении в противоположность. Поэтому только он и постигает «вещь», а абстракции представления и рассудка объясняет как «моменты» проявления вещи в сознании.
Нетрудно заметить, что процесс рождения понятия как первой конкретности человеческого духа, описан Гегелем чрезвычайно точно и тонко, поскольку дело касается его формальной стороны. На поверхности сознания процесс рождения понятия выглядит именно так — об этом свидетельствует вся история развития сознания, история развития науки и философии. Понятие всегда рождалось в русле столкновения противоречащих мнений как форма разрешения противоречий внутри сознания.
Неправ Гегель в одном пункте: он все время остается в исследовании внутри сознания. Его исходная точка — «абстрактное сознание» (два борющихся между собой единичных сознания или два полюса внутри одного и того же «единичного абстрактного сознания»).
То, что происходит внутри сознания, он прослеживает тщательно и точно. Однако реальные, вне сознания лежащие предпосылки его возникновения им не исследуются. Они вводятся в рассмотрение лишь задним числом: чувственно-практическая деятельность и ее продукт изображаются как продукты сознания, «сделавшегося вещью», выступившего вовне.
И неслучайно. Такое исследование сразу же вывело бы за узкие пределы идеализма и перевело бы рассмотрение генезиса сознания на почву чувственно-практического отношения человека к вещи.
Этот решающий шаг сделали, как известно, лишь Маркс и Энгельс. Сам процесс, описанный Гегелем в «Феноменологии духа», был понят ими как процесс, отражающий реальную диалектику чувственно-практических отношений общественного человека к миру вещей вне сознания.
Именно в практике, не зависящей ни от какого ее осознания, складывается система чувственно-практических отношений человека к миру вещей.
И с этой точки зрения стала ясной тайна и «единства», и «противоположностей» внутри сознания.
Классики марксизма-ленинизма яснее ясного показали в чем тут дело. Именно узость практики создает узость («абстрактность») первоначально возникающего на ее основе сознания. Именно практика заставляет человека выработать ряд общезначимых абстрактных представлений и соответствующих им имен, названий, терминов.
И именно практика вынуждает человека перейти в определенном пункте от абстрактного представления о вещи к понятию о ней.
Почему внутри общественного сознания возникают различные, а затем и противоположные представления об одной и той же вещи? Потому, что разделение общественного труда ставит различных индивидов в различные, а затем и в прямо противоположные чувственно-практические отношения к одной и той же, называемой одним и тем же именем вещи.
Поэтому-то одно и тоже имя начинает связываться с различными и даже противоположными по содержанию представлениями об одной и той же вещи. Вне и независимо от сознания сущая вещь несмотря на это продолжает называться одним и тем же именем, и это потому, что индивиды, несмотря на все их споры (отражающие различия в практическом их отношении к вещи), продолжают относиться к вещи общественным образом, вынуждены несмотря на борьбу совместно взаимодействовать с вещью и, следовательно, взаимно понимать друг друга.
Имя, слово, название остается одним и тем же, обозначает для каждого из спорящих индивидов одну и ту же вещь, один и тот же предмет. Но при этом под одинаковостью имени всегда скрываются различные и даже противоположные по содержанию представления, что и обнаруживается в спорах, в борьбе «мнений» о вещи.
Когда разделение труда в обществе приобретает классово антагонистическую форму, тогда и представления сталкиваются в сознании непримиримым, антагонистическим, антиномическим образом. Разумеется и тут вещь, предмет, по поводу которого разгорается борьба мнений, продолжает называться одним и тем же именем.
И человек в споре с другим вправе требовать от этого другого, чтобы тот называл предмет соответствующим словом, обозначал ту реальность, о которой идет спор, определенным названием. В этом и заключается оправдание известного «закона тождества». Не называй одну и ту же вещь двумя разными именами и не называй две различные вещи одним и тем же именем — иначе невозможен спор.
Но — и это прекрасно поняла уже древнегреческая философия: сам по себе взятый закон тождества не может обеспечить согласия спорящих. Ибо даже в том случае, если вещь и называют одним и тем же именем, конкретное представление о содержании вещи будет различным. Так что закон тождества, касающийся, собственно, не содержания, а лишь «объема» представления (т.е. тех границ, в которых применимо данное слово), не ликвидирует возможности противоречия в мнениях, а лишь обеспечивает полное и ясное раскрытие действительного противоречия в мнениях о вещи.
Аристотель, выдвигая положение о том, что «о принципах не спорят», лучше чем кто-либо другой понимал, что философия и есть не что иное, как затянувшийся на века спор о принципах, и именно о принципах.
И когда Гегель возражает против «закона тождества» как против закона возникновения понятия, он вовсе не отвергает рациональный смысл этого закона как закона связи представления о вещи с названием этой вещи, с абстрактным термином, заключающим в себе абстрактно-общее представление.
Но закон тождества, понятый так, в его рациональном зерне, оказывается не законом возникновения понятия, а лишь предпосылкой спора, столкновения взаимоисключающих мнений об одной и той же вещи, спора, внутри которого только и рождается действительное конкретное понятие.
Конкретное понятие выступает как духовная реальность, внутри которой, посредством которой «снимаются» оба столкнувшихся односторонних (абстрактных) представлениях о вещи, превращаясь в «моменты» понятия. Сама же «вещь» выступает перед сознанием только в понятии.
До этого она выступала перед сознанием абстрактно, односторонне, причем каждое из абстрактных представлений мнило себя как единственное и высшее.
Гегель поэтому именно и атакует закон «исключенного третьего». Он хочет сказать следующее: если по поводу вещи столкнулись два взаимоисключающих представления, то «истина» вовсе не заключается с необходимостью в одном из них, и спор не может быть решен на пути выбора одного из них как «истинного» и отбрасывания, игнорирования другого как «ложного». Она они равноценны, так как оба — абстрактны. «Третьего не дано?» — спрашивает Гегель рассудочную логику, — и отвечает ей – третье дано, и это третье как раз и есть сама вещь, вещь в ее конкретности, которую не уловило ни то, ни другое «абстрактное сознание». Поэтому вместо того, чтобы упрямо препираться, оставаясь при прежней абстракции, следует внимательнее рассмотреть вещь. И тогда обнаружится, что она не есть ни то, ни другое, а нечто «третье», которое рассудку кажется то таким, то прямо противоположным, — смотря по тому, с какой стороны, с какой субъективной точки зрения ее рассматривают…
В этом и заключается, по Гегелю, сущность перехода от представления и названия к мышлению, к понятию, от абстрактного к конкретному.
Действительное (разумное) понятие поэтому и образуется всегда не по принципу голого тождества, а по принципу тождества противоположностей. Оно конкретно по самой его природе и заключает внутри себя (или, как это называет Гегель, «для себя») диалектику с самого начала, с самого момента своего рождения.
Абстрактное же представление (или «понятие» в смысле рассудочной логики) этой диалектики внутри себя не заключает. Эта диалектика неизбежно осуществляется вне его: одна абстрактная крайность вызывает против себя другую такую же крайность.
Любая рассудочная абстракция поэтому реально приобщена к диалектике, но в ней самой этой диалектики нет. Она реализует эту диалектику лишь внешним, «отрицательным» способом, вызывая против себя противоположную абстракцию. Каждая из двух содержит диалектику, реализует ее в общем ходе развития духа, но содержит, как говорит Гегель, лишь «в себе», лишь скрыто, а выявляет ее только через борьбу с другим, через отношение к другому.
Диалектика становится явно осознанной лишь в понятиях разума, лишь через понятия, а понятие предстает как реальность, с самого начала содержащая в себе «снятые противоположности», «снятое противоречие». В разуме диалектика становится явной «для себя», то есть осознается человеком в форме, соответствующей ее природе.
Этот взгляд Гегель кладет в основу всей своей концепции развития духа. В развитой форме он является и фундаментальным принципом его гениальной истории философии. Согласно Гегелю, каждая вновь возникающая система философии лишь постольку составляет шаг вперед в развитии разума человечества, поскольку она не просто отбрасывает предшествующие ей системы, а «сохраняет» их в себе в качестве своих абстрактных моментов.
До поры до времени (а именно — до Гегеля) этот процесс осуществляется, де, по большей части стихийно и бессознательно, но все же осуществлялся. И именно поэтому философия в ее развитии и представляла собой процесс формирования разума.
Гегель же хочет осуществить этот процесс вполне сознательно, и поэтому «новейшая философия есть результат всех предшествовавших принципов; таким образом, ни одна система философии не опровергнута. Опровергнут не принцип данной философии, а отвергнуто лишь предположение, что данный принцип есть окончательное абсолютное определение…» 2.
В развитии мышления, таким образом, с самого начала господствует «разум» с его требованиями. Но до осознания эти требования доходят лишь постепенно. Разум всегда, как высший закон, управляет процессом возникновения систем философии, а каждая из этих систем реализует веления разума лишь абстрактно, лишь односторонне. Поэтому только философия в целом, в ее развитии и осуществляет конкретную истину.
И если ту или иную систему философии вырвать из всеобщего процесса, внутри которого она возникла, и рассматривать ее изолированно, то в ней невозможно обнаружить «разума», нельзя обнаружить как раз ее подлинного содержания, реального смысла категорий, в ней выраженных. Такая операция умертвит как раз понятие и оставит лишь словесную оболочку. На этом пути можно составить лишь более или менее верное представление о том, что говорил автор системы, о его «мнении». Такой подход и превращает историю философии в «перечень мнений». Понимания же он не достигает, ибо не выявляет действительного, понятийного состава этих разрозненных мнений… Такое «изучение» истории философии и не развивает в человеке способности действительно мыслить, не развивает в нем разума, способности оперировать понятиями.
Глубину этих идей переоценить трудно, и это лишний раз подтверждает, насколько верно и точно Гегель уловил и выразил формальную сторону процесса развития сознания. Но эту формальную сторону процесса он (и здесь начинается его специфический идеализм) выставил как имманентную сознанию пружину его развития — процесса перехода от представления к понятию, в частности.
На самом же деле и образование абстрактно-общего представления, фиксируемого в общественном сознании с помощью общего термина, и возникновение различий и противоположностей внутри общего представления (то есть разных представлений об одной и той же вещи), и процесс рождения понятия из столкновения этих абстрактных представлений — все эти процессы и соответствующие им всеобщие (логические) формы, нормы духовной познавательной деятельности рождаются на основе процесса чувственно-практической деятельности индивида в обществе; в этом процессе индивид именно через взаимодействие с другими индивидами внутри определенной формы разделения общественного труда вынужден вырабатывать и абстрактные представления, и соответствующие им «родовые имена», и понятия, рождающиеся только в борьбе мнений, только в столкновении взаимоисключающих абстрактно-односторонних представлений об одной и той же вещи, об одном и том же предмете, об одной и той же конкретной объективной реальности, и категории «разума».
Понимание этого обстоятельства, то есть зависимости всех процессов, происходящих внутри сознания, от процесса чувственно-практической деятельности общественного человека и составляет исключительную заслугу Маркса и Энгельса.
И в этом понимании был создан прочный фундамент для подлинного конструктивного преодоления гегелевской «Феноменологии духа» и гегелевского идеалистического представления о диалектике абстрактного и конкретного в познании вообще и в мышлении, в частности.
Выше мы отметили ту особенность гегелевской постановки вопроса, что природа вне человека выступает у Гегеля как мертвая, неразвивающаяся совокупность застывших в вечности «внеположных» моментов. Именно поэтому в его глазах лишь дух выступает как единственная «конкретность», то есть как единственная развившаяся и продолжающая развиваться система живых взаимодействующих и взаимопереходящих друг в друга явлений.
Природе эта особенность совершенно, по его мнению, несвойственна. Природа для него насквозь «абстрактна», насквозь метафизична по самой своей сути: все ее явления находятся рядом друг с другом, обособлены друг от друга, «внеположны» друг другу. Она сама в себе, как выражается Гегель, распадается на свои абстрактные моменты, на обособленные, существующие рядом друг с другом и независимо друг от друга вещи, предметы, процессы. В природе, в лучшем случае, лишь смутно отражается, просвечивает подлинная диалектика.
Здесь ярко обнаруживается идеалистический характер гегелевской философии: реальную метафизическую ограниченность современного ему, известного ему естествознания, знания о природе, он прямо и непосредственно приписывает самой природе, притом в качестве вечного ее свойства…
Там же, где современное ему естествознание уже робко начало осознавать диалектику самих вещей, он тоже видит «намеки» на действительную конкретность, на живое диалектическое взаимодействие явлений. Так, он видит несовершенную форму конкретности в органической жизни. Здесь он обнаруживает живое взаимодействие, связывающее все члены животного организма в единую систему, внутри которой каждый отдельный член имеет смысл и существует лишь благодаря своему взаимодействию с другими, а вне этого взаимодействия вообще не может существовать. Отрезанная рука разлагается, перестает быть рукой даже по внешней форме. Отдельно, «абстрактно» она существовать не может.
Здесь, иными словами, Гегель видит слабое подобие той «конкретности», которую он считает исключительным достоянием духовного мира. А в царстве «химизма», по его мнению, внутреннее взаимодействие еще слабее, хотя намеки на него тоже уже имеются. Здесь кислород, например, может существовать и существует рядом с водородом и не будучи обязательно связан с ним в «воде». В организме же такое отношение невозможно — рука не может существовать отдельно от головы, и голова и рука существуют только через свою взаимосвязь, только внутри этой взаимной связи и обусловленности. В механизме же «абстрактное» существование тела, то есть обособленное его существование не только возможно, но и единственно «истинно». Частица, обладающая лишь механическими свойствами, остается той же самой, ничуть не изменяется сама по себе от того, в какую именно механическую же связь с другими такими же частицами она вступит. Обособленная, извлеченная из этой связи, то есть «абстрагированная», она, по-прежнему, останется той же самой и не испортится, не сгниет, как рука, «абстрагированная» от тела…
Гегелевская система природы и строится как система ступеней, начиная от «абстрактной» сферы механизма до относительно «конкретной» сферы органической жизни. Всю пирамиду венчает «дух» как сфера, весь смысл которой заключен именно в «конкретности», в абсолютной взаимообусловленности всех его явлений. В чем же ложь этого гегелевского построения? Прежде всего, в том, что он принимает исторически ограниченные представления естествознания своего времени, действительно не заключавшие еще в себе сознательной диалектики, за абсолютные характеристики самой природы.
Тот же факт, что природа в целом есть действительно развивающаяся единая система форм движения материи, взаимообусловливающих друг друга, то есть, что именно природа в целом, включая человека, есть реальная, объективная конкретность, – этот факт Гегель мистифицирует в виде своей системы, внутри которой «абстрактное», то есть «механизм», есть абстрактное обнаружение духовной конкретности.
Своей имманентной конкретности, то есть реальной взаимообусловленности явлений внутри природного целого, он не признает ни за одной из форм движения, кроме движения мыслящего разума, кроме сферы понятия.
Подобным же образом Гегель рассматривает и сферу экономической жизни общества. Для него это — сфера «нужды и рассудка», сфера, где взаимодействуют обособленные друг от друга единичные индивиды, каждый из которых вступает в связь с другим только потому, что ему нужно сохранить себя именно как единичного, как абстрактного индивида, как своеобразный общественный «атом».
Здесь тоже нетрудно заметить, что Гегель метафизическую ограниченность современной ему политической экономии (он прекрасно знал английских теоретиков) принимает за метафизический, за абстрактно-рассудочный характер самой экономической сферы. В сфере экономической жизни, в сфере «гражданского общества» царствует и управляет рассудок, то есть, в гегелевской терминологии, абстрактно-односторонняя форма сознания.
«Противоположности» в этой сфере остаются неопосредованными, непримиренными, они сталкиваются друг с другом, отталкивают друг друга и остаются теми же самыми метафизическими противоположностями. Поэтому внутри этой сферы невозможно действительное развитие. Здесь от века и навек воспроизводится одно и тоже отношение, вечное отношение «потребности» к способам ее удовлетворения.
Поэтому единственно возможная форма перехода к высшему, в лоне которого все абстрактные крайности экономической сферы находят свое разрешение – это переход к правовой действительности. Право и предстает как та высшая «конкретность», которая в сфере экономической жизни проявляется как раздробленная на свои абстрактные моменты…
Здесь ясно видно, как Логика Гегеля, его диалектическое, но вместе с тем идеалистическое по самому своему существу представление о «конкретном» и «абстрактном» служит целям апологетики существующего.
Оборачиваясь в естествознании увековечиванием данного уровня знания о природе, гегелевское представление в социологии дает апологетическое отношение и к экономической форме собственности, и к праву эту собственность санкционирующему.
Отношение Гегеля к политической экономии стоит рассмотреть пристальнее. Это показательно вдвойне: с одной стороны, именно здесь четко проступает противоположность идеалистической диалектики Гегеля — материалистической диалектике Маркса, как раз в понимании конкретности, а с другой стороны, не менее ярко проступает тот факт, что идеалистическая диалектика целиком оправдывает метафизический характер мышления классиков буржуазной экономии (Сэя, Смита, Рикардо и др.), и притом тем, что отрицает подлинно диалектический характер самого предмета политической экономии, объявляя его «царством нужды и рассудка», сферой, в которой абстрактно-рассудочные определения полностью соответствуют характеру предмета.
Иными словами — идеализм диалектики Гегеля дает в итоге тот же самый конкретно научный результат, который у Смита, Рикардо и Сэя есть следствие метафизичности их способа исследования…
Что в его подходе прежде всего бросается в глаза? Тот факт, что сфера экономической жизни для него не есть «конкретная» сфера, не есть система взаимодействия людей и вещей, исторически развившаяся и могущая быть понятой как действительно конкретная сфера.
Для него экономика — только одно из многих проявлений «конкретного духа», то есть абстрактное обнаружение какой-то более высокой природы человека. И эта «более высокая» природа, односторонне проявляющаяся также и в виде экономической жизнедеятельности, не что иное, как целесообразно действующая воля — субстанция и права, и экономической жизни, и политики и всего прочего. Целенаправленная, то есть «разумная» воля и выступает как конкретная субстанция, абстрактно-односторонне проявляющаяся в своих порождениях, в своих «модусах» – в экономике, в праве, в политике и т.д. А раз такая исходная точка взята, раз вообще конкретной субстанцией всех форм общественной жизнедеятельности представлена целенаправленная разумная воля (или просто разум, ибо воля у Гегеля есть форма существования разума в человеке), то, естественно, он и в экономике усматривает только то, что может быть истолковано в качестве проявления разумной воли, в качестве одного из многих ее обнаружений, в качестве одностороннего (абстрактного) проявления разума и воли общественного индивида.
Поэтому все определения экономики, все категории экономической жизни — и стоимость, и прибыль, и заработная плата, и все прочее — предстают как абстрактные «модусы» разумной воли, как частные, как особые формы ее общественного бытия…
В экономике поэтому разум выступает в такой форме, которая не соответствует его всеобщей природе, а соответствует лишь одному — лишь одностороннему, абстрактному ее обнаружению. Конкретная всеобщая воля создает адекватную своей природе форму только в виде права и государства. Государство и есть, по Гегелю, конкретная реальность всеобщей воли, обнимающая собой все частные, «особенные», а потому «абстрактные» формы своего же обнаружения, в том числе и экономику, сферу «потребностей», «систему потребностей».
Внутри экономики же всеобщая конкретная субстанция всего человеческого – разумная воля — выступает крайне односторонне, крайне абстрактно выявляет себя.
Сфера экономической жизнедеятельности людей и не есть поэтому конкретная система взаимодействия людей и вещей, возникшая и развившаяся независимо от воли и сознания индивидов. Она поэтому и не может составить собой предмета особой науки, а может рассматриваться только в системе всеобщих определений разумной воли, то есть внутри философии духа, внутри философии государственного права… Здесь она и выступает как одна из особых сфер деятельности разума, как абстрактная форма разума, действующего в истории.
Теперь нетрудно усмотреть полярную противоположность точки зрения Маркса точке зрения Гегеля на экономику, на характер ее диалектической взаимосвязи со всеми остальными проявлениями общественной жизни, ее роли в составе общественного целого.
В данном пункте Маркс противостоит Гегелю, прежде всего, как материалист. Но самое интересное здесь заключается в том, что именно материализм дает ему возможность развить более глубокий в смысле диалектики взгляд.
Для Маркса сфера экономического взаимодействия людей выступает как в полной мере конкретная сфера общественной жизни, обладающая своими специфическими имманентными законами движения. Иными словами, она предстает во всей ее относительной самостоятельности от всех других форм общественной жизнедеятельности людей, и как раз поэтому выступает как предмет особой науки. При этом система экономического взаимодействия людей выступает как исторически возникшая и исторически развившаяся система, все стороны которой взаимно связаны друг с другом единством происхождения, генетически.
При этом важно подчеркнуть, что система экономических отношений выступает как система не только относительно, но и абсолютно самостоятельная и независимая от воли и сознания индивидов, хотя и складывается при активнейшем участии и воли и сознания. Но сам характер этого участия сознательной воли в процессе складывания системы определен не со стороны «природы духа», не заранее и извне, а опять-таки самой же системой экономических отношений, внутри которой оказываются люди, наделенные волей и сознанием. Иными словами, сами «воля» и «разум» предстают здесь как «модусы» какой-то иной «субстанции», как ее «абстрактные» проявления, как ее порождения. Все определения воли и сознания индивидов, втянутых в процесс развития экономической системы, буквально выводятся из характера внутреннего самодвижения системы в целом, понимаются как продукты движения этой системы.
То есть все выглядит как раз наоборот, если сравнивать с гегелевской конструкцией, все поставлено на голову, точнее на ноги, ибо «на голове» все стояло прежде.
И именно материализм выступает здесь как главная причина и условие того обстоятельства, что диалектика проведена в понимании экономики в полной мере, гораздо шире и глубже, нежели это вообще возможно сделать с гегелевских позиций.
Для Гегеля категория конкретности применима только там и тогда, где и когда речь идет о сознательной воле и ее продуктах, лишь в сфере духа и его порождения.
С точки зрения Маркса эта важнейшая категория диалектики применима в полной мере везде, к любой сфере природного и общественного бытия, не зависимой от какого бы то ни было духа, а уже на этой основе и к явлениям жизни самого «духа», то есть к развитию любой сферы общественного сознания, в том числе и мышления, сферы Логики.
Согласно гегелевской конструкции, в соответствии с ее идеалистической исходной точкой ни одна форма движения в природе не может быть понята как конкретная форма, как исторически возникшая саморазвивающаяся система внутренне взаимодействующих явлений. Любая такая сфера лишь тогда приобретает какое-либо отношение к «конкретности», когда она вовлекается в русло духовного процесса, когда ее удается истолковать в качестве порождения духа, в качестве «модуса» духовной субстанции. Качество конкретности оказывается у него исключительным, монопольным достоянием саморазвивающегося духа, природа сама по себе (в том числе материальная сторона человеческого общественного бытия) «конкретностью» в своем существовании совершенно не обладает. Взаимосвязь в глазах Гегеля вообще возможна только чисто идеальная, лишь «духом», лишь «понятием» положенная.
Поэтому категория конкретности, центральная категория диалектики, выхолащивается у него настолько, что ее уже невозможно применить в естественной науке или в материалистическом понимании общества. Короче говоря, категория конкретности, а, следовательно, и диалектика вообще, которая немыслима без этой категории, оказывается неприменимой ни к чему, кроме сферы духа. Ко всему же остальному она применима лишь постольку, поскольку это «остальное» истолковывается чисто идеалистически, как одно из проявлений всеобщего духа, как одностороннее (абстрактное) обнаружение «конкретного» духа, «конкретной полноты и богатства» абсолютного духа, абсолютной идеи…
И эта идеалистическая ограниченность гегелевского понимания «конкретности», узость этого понимания абсолютно неразрывно связана с тем представлением, что природа есть нечто неразвивающееся, что развитие принадлежит лишь духу. Стоит принять это представление, как пришлось бы принять и всю остальную концепцию Гегеля.
Ибо «конкретность» и в самом деле неразрывно связана с развитием, притом с развитием диалектическим, с «саморазвитием через противоречия». Последнее Гегель, как и вся его эпоха, видел только в сознании и нигде больше. Отсюда и узость его понимания «конкретности», понимания, которое во всей его узости затем распространяется на всю область природы.
А отсюда и гегелевское толкование способа «восхождения от абстрактного к конкретному». В его устах это значит, что вся реальность, включая и природу и историю, есть процесс «прохождения духа» к самому себе, процесс, проходящий ряд ступеней от «механизма» как сферы чисто абстрактного обнаружена духовности к конкретному человеческому духу. Восходит же к самому себе дух абсолютный, нечеловеческий, божественный. Как таковой этот дух «конкретен» сам по себе и до того, как он односторонне, абстрактно обнаружил себя в виде «механизма», «химизма» и «организма».
Поэтому «чистая Логика» в системе Гегеля и предпослана «философскому рассмотрению природы». Природа же предстает как ряд ступеней, в которых конкретный логический дух все полнее и конкретнее обнаруживает себя во вне, в форме пространства и времени.
Процесс «восхождения от абстрактного к конкретному» совпадает поэтому у Гегеля с процессом реального порождения предмета мира духом, с процессом реального возникновения предметности из мышления. Здесь, таким образом, реальный закон развития знания истолкован как закон возникновения и развития всего мироздания, всей системы мира в целом, начиная от «механизма» и кончая «конкретным» человеческим духом, точнее — вершиной развития последнего — спекулятивной философией, логикой. В Логике дух и постигает подлинную и единственную «абсолютную» конкретность всего существующего, приходит к совпадению с нею, с идеальным первоначалом мироздания.
Правильно нащупанный логический закон, закон воспроизведения объективности в мышлении, превращается в мистическую идеальную сущность мира, сущность, которая лишь абстрактно проявляется в виде природы и эмпирической истории человечества.
Однако в основе иллюзии гегелевской философии лежит вполне реальный факт, тот факт, что человеческое мышление не может воспроизвести, отразить объективную конкретность никаким другим способом, кроме способа «восхождения от абстрактного к конкретному».
Этот способ есть единственно возможный (а потому и единственно правильный) способ воспроизведения, отражения предметной конкретности в мышлении.
Маркс и формулирует свое понимание, противопоставляя его гегелевскому, так:
«…метод восхождения от абстрактного к конкретному есть лишь способ, при помощи которого мышление усваивает себе конкретное, воспроизводит его духовно как конкретное. Однако это ни в коем случае не есть процесс возникновения самого конкретного».
С этой точки зрения, как показал Маркс, закон восхождения от абстрактного к конкретному может и должен быть понят без всякой мистики, вполне рационально. Для этого требуется, однако, решительно отказаться от идеализма в подходе к проблеме мышления и его развития и перейти на точку зрения отражения, на точку зрения материализма. Но сам материализм при этом должен быть в полной мере диалектическим: известно, что материалист-метафизик Фейербах увидел в гегелевской идее относительно «восхождения от абстрактного к конкретному» лишь философскую версию теологической догмы о сотворении мира богом и ничего больше…
«Развитие умозрительной философии, — говорит он в своих «Предварительных тезисах к реформе философии», — от абстрактного к конкретному, от идеального к реальному, имевшее до сих пор место, является развитием наизнанку. Этим путем никогда не придти к истинной объективной реальности…» 3.
Это — один из характерных примеров того, как Фейербах вместе с идеализмом гегелевской концепции отбрасывает заодно и диалектику, не в силах различить одно от другого.
Материалист-диалектик Маркс, напротив, считает способ восхождения от абстрактного к конкретному единственно возможным способом научного развития, правильным в научном отношении методом.
Почему же, однако, именно этот способ соответствует диалектико-материалистическому пониманию сущности, целей и средств научно-теоретического исследования объективной реальности?
Почему именно этот способ (а никак не обратный) Маркс определил как способ, соответствующий диалектике, развитой из материалистических оснований?
Ответом на этот вопрос и должно послужить дальнейшее изложение.
2. Взгляд Маркса на процесс научного развития
Вопрос об отношении абстрактного к конкретному встал перед Марксом, как известно, в свете другого, более общего философского вопроса: «Как развивать науку?» 1.
Уже в самой формулировке вопроса скрыто предполагаемое понимание того факта, что действительно научное понимание действительности может быть достигнуто только на пути дальнейшего развития того теоретического понимания этой действительности, которое уже имеется.
Само собой разумеется, что это «дальнейшее развитие» теории осуществляется только путем ее критического преодоления с точки зрения новых эмпирических фактов, через ее конструктивную критику, удерживающую «рациональное зерно» предшествующей теории и одновременно отсеивающую все исторически преходящее ее содержание.
Таким творчески критическим было вообще отношение Маркса к своим теоретическим предшественникам в любой области, которой он касался — и в политической экономии, и в философии, и в теории социализма, и в математике, и в истории.
Марксу был органически чужд тот левацкий взгляд на науку, согласно которому «подлинная теория» должна строиться «прямо из действительности», путем прямого и непосредственного «обобщения реальных фактов», — взгляд, который игнорирует все предшествующее развитие теории.
Этому убого позитивистскому взгляду (в обосновании которого повинен отчасти и Фейербах) Маркс всегда противопоставлял понимание научного развития как реального исторического процесса. Диалектика этого процесса заключается в том, что самая революционная теория не может возникнуть иначе, нежели путем максимально полного усвоения (хотя и строго критического) всех завоеваний человеческой мысли в данной области знаний, то есть на основе всего предшествующего теоретического развития.
Чем революционнее теория — тем в большей мере она является наследницей всего предшествующего теоретического развития. В этом (на первый взгляд парадоксальном) отношении проявляется опять-таки та самая диалектика, которой не понял Фейербах.
Это вообще необходимый закон развития науки, научного мышления: новое теоретическое понимание фактов (новая теория) всегда и везде возникает не «прямо из фактов», не на пустом месте, а только через строжайшую научную критику старого теоретического понимания этих фактов с точки зрения этих фактов.
Так что сведение критических счетов с ранее развитыми теориями есть вовсе не побочное, вовсе не второстепенной важности занятие, а есть необходимая форма разработки самой теории, единственно возможная форма теоретического анализа реальных фактов.
«Капитал» совсем не случайно имеет своим подзаголовком, своим вторым названием: «Критика политической экономии».
При этом способе подхода к науке анализ эмпирических фактов и анализ теоретических понятий, категорий (развитых на предшествующей стадии развития науки) совпадают органически, по существу.
Эти два момента научного исследования по существу сливаются в один процесс. Ни один из них немыслим и невозможен без другого. Как критический анализ понятий не может быть осуществлен без анализа эмпирических фактов, так и теоретический анализ эмпирических фактов невозможен без анализа понятий, их выражающих.
Уже поэтому в диалектике совершается сознательное, преднамеренное совпадение «индуктивного» и «дедуктивного» моментов как неразрывных, взаимно предполагающих моментов исследования.
Старая (рассудочно-метафизическая) логика более или менее последовательно понимала под «индукцией» процесс анализа эмпирических фактов, процесс образования аналитических определений факта. Поэтому индукция и казалась если не единственной, то, во всяком случае, основной формой достижения нового знания.
Дедукция же рассматривалась, главным образом, как процесс анализа понятия, как процесс установления различий внутри понятия. Как таковая она представлялась по преимуществу как процесс и форма разъяснения, изложения готового знания, знания, которое уже имеется в голове, а не как форма образования нового знания, новых понятий.
Но с этой точки зрения совершенно необъяснимым становится реальный процесс развития науки, реальный процесс образования новых понятий.
Дело в том, что человек (при том, разумеется, условии, если он действительно мыслит факты) всегда приступает к анализу эмпирических фактов не с «пустым» сознанием, а с сознанием, развитым в ходе образования. Иными словами, он всегда приступает к фактам с точки зрения тех или иных «понятий». Хочет он того или не хочет — без этого он вообще не может активно мыслить, факты, а может, в лучшем случае, лишь пассивно созерцать их.
Наивная иллюзия эмпиризма, не учитывающего активной роли имеющихся понятий в процессе воспринимания фактов в мышлении, по существу не видит отличия между отражательной действительностью человека — и поведением животного в акте отражения. Животное действительно ведет себя как «чистый», «идеальный» эмпирик: оно бессознательно и чисто «индуктивно» «обобщает факты», не производя при этом никаких сознательных операций с понятиями.
У человека же — в самом простеньком обобщении — «индукция» неразрывно связана с «дедукцией»: он выражает факты в понятии, а это значит, что новое аналитическое определение фактов образуется одновременно как новое — более конкретное — определение того понятия, с точки зрения которого он осмысливает эти факты. В противном случае «аналитическое определение факта» вообще не образуется.
Хочет того человек или не хочет, но каждое новое «индуктивное» определение факта образуется им в свете того или иного готового, так или иначе усвоенного им от общества, понятия, в свете той или иной системы понятий.
И тот, кто полагает, что он выражает факты «абсолютно непредубежденно», без всяких «заранее принятых» понятий, тот вовсе не свободен от понятий. Напротив, он неизбежно оказывается рабом как раз самых плоских и вздорных понятий.
Свобода и здесь заключается не в устранении от необходимости, а в сознательном овладении ею. Подлинная «непредубежденность» состоит не в том, чтобы выражать факты вообще без всяких «заранее принятых» понятий, а в том, чтобы выражать их с помощью сознательно усвоенных правильных понятий.
Относительно логических категорий это обстоятельство прекрасно показал в своей критике эмпиризма Энгельс: естествоиспытатель, который кичится своей «свободой» от всяких логических категорий, как правило, оказывается в плену самых пошлых представлений о них. Сам он, единолично, «из фактов» образовать их не в состоянии, — это было бы глупенькой претензией совершить то, что может свершить лишь человечество в его развитии. Поэтому на деле он всегда заимствует логические категории из философии. Вопрос заключается лишь в том, из какой именно: то ли из скверной модной системы, то ли из системы, представляющей собой действительную вершину развития, из системы, основывающейся на исследовании всей истории человеческого мышления и его завоеваний.
Это относится, разумеется, не только к понятиям философской науки. То же самое происходит с категориями любой науки. Человек никогда не начинает мыслить «с самого начала», «прямо из фактов», то есть с позиции питекантропа. Он в самом восприятии эмпирических фактов в мышление пользуется готовыми категориями и понятиями. Вопрос лишь в том, какими именно, как, где и откуда он их усвоил.
Эмпирик, полагающий, что он мыслит только факты, на самом деле всегда «оперирует преимущественно традиционными представлениями, устаревшими большею частью продуктами мышления своих предшественников» 2.
Эмпирик поэтому легко путает абстракции — с реальностью, реальность – с абстракциями, субъективные иллюзии легко принимает за объективные факты, а объективные факты и выражающие их понятия — за абстракции и иллюзии 3. Как правило, он в виде определений фактов «конкретизирует» ходячие абстракции.
Следовательно, сама «эмпирическая индукция» всегда и везде совершается как процесс конкретизации тех представлений и понятий, с которыми приступаются к фактам, то есть как «дедукция», как процесс наполнения исходных понятий новыми более детальными определениями, почерпаемыми из фактов путем абстракции.
Но тут-то и оказывается, что понятия, усвоенные человеком в процессе образования, есть вовсе не пассивный груз в кладовой его памяти, а активнейшая форма, с помощью которой он только и может воспринимать факты в свое сознание. Как таковая она заранее предопределяет характер тех определений факта, которые получатся в результате, в итоге применения этих понятий к анализу факта.
Химик, встретив новый, незнакомый ему минерал, будет целенаправленно отыскивать в его рассмотрении такие определения, которые обогащают, «конкретизируют» его науку, ту область знания, ту систему понятий, которую он представляет.
Те определения чувственно воспринимаемого факта, которые одновременно не являются новыми определениями понятия, в свете которого рассматривается факт, человек справедливо оставляет без внимания. Так что исходное понятие предопределяет даже отбор чувственно воспринимаемых свойств — оценку их как «существенных» или «несущественных» с точки зрения данной науки, данной познавательной задачи и т.д.
Но этого мало. В еще большей степени зависит от исходного понятия научное истолкование этих абстрактно выделенных (в качестве «существенных») чувственно воспринимаемых свойств.
Совершенно ясно, что человек, усвоивший определение, положим, «стоимости» как продукта труда, увидит в «прибыли» также «продукт труда». Если же стоимость является в его представлении выражением «предельной полезности вещи», то он с самого начала будет ориентирован на совершенно иные определения «прибыли». Он абстрагирует в качестве ее определений совсем иные свойства, нежели те, которые проистекают из труда.
Примеров этому можно подобрать совершенно бесконечное количество.
Картезианцы, как известно, опровергали сторонников школы Ньютона аргументами от познавательной практики самой этой школы. Ньютонианцы были искренне убеждены, что они обрабатывают эмпирические данные исключительно «индуктивным» методом. Но картезианцы справедливо указывали на тот факт, что никакая «индукция» на свете не в силах обосновать справедливость исходных принципов этой школы – в частности, положения о реальности «пустоты» как необходимого условия движения частиц.
Никакая индукция, кроме того, не в силах ни опровергнуть, ни подтвердить фундаментального положения ньютоновской физики — положения о том, что лишь пространственно-геометрические формы чувственно данного нам мира суть единственно объективные формы бытия вещей, и что природа говорит с человеком только на языке чисел…
Иными словами, указывали картезианцы, Ньютон, как и все остальные эмпирики-индуктивисты, не мог бы сделать буквально ни одного «индуктивного обобщения», если бы он не исходил из ряда определенных основоположений, которые сами никакому индуктивному доказательству не поддаются по самой их природе, но лежат тем не менее в основе каждого отдельного «индуктивного» обобщения и предопределяют его характер.
Поэтому эмпирик отличается от рационалиста вовсе не тем, что он, якобы, мыслит только индуктивно, а тем, что та дедукция, которую он на самом деле применяет, есть плохая дедукция — дедукция, исходящая из бездоказательно и некритически принятых, более или менее произвольно выбранных, всеобщих исходных понятий и принципов. «Индукция» же, которая производится в свете этих понятий, лишь замаскированная «дедукция»: она оправдывает через факты то, что уже заранее заключалось в исходных понятиях и принципах. И то, что кажется эмпирику «индукцией», есть на самом деле лишь иллюзия, скрывающая недостатки и произвольность «дедукции».
Картезианцы в данном случае остро подметили действительный факт: эмпирики 16-17 вв. действительно не могли бы сделать ни шагу без ряда понятий, заимствованных ими от древнегреческой философии или от современных им рационалистов. Эмпирики этой эпохи действительно, «сами оперируя отбросами греческой философии, – например, атомистикой, — как вечными истинами, смотрят по-бэконовски свысока на греков…» 4.
Рационалистическая критика давно вскрыла это реальное обстоятельство. В самом деле, если одно и тоже чувственно данное эмпирическое явление будут «индуктивно обобщать» два теоретика, исходящих из различных основоположений, то в результате неизбежно получится два совершенно различных представления об этом факте. И это различие будет предопределено уже самим исходным всеобщим пониманием «общей природы» того ряда, к которому принадлежит данный факт.
Если явления света, например, будет объяснять теоретик, исходящий из ньютоновского представления о всеобщей, одинаковой для всех явлений «субстанции», – то есть из представления, что такой субстанцией является атом в пустоте, – то он неизбежно придет к корпускулярному толкованию света.
Если те же самые явления будет объяснять теоретик, на манер Декарта отрицающий наличие пустоты и считающий всеобщей природой явлений частицу не в пустоте, а в абсолютно заполненном частицами мире, то, естественно, корпускулярное объяснение окажется абсолютно невозможным. Единственно логичным в этом случае будет представление Декарта или Гюйгенса, уподобляющее свет непосредственному давлению или волне.
Иными словами, само «индуктивное обобщение» оказывается заранее предопределенным, заранее заключенным в исходном основоположении, в понятии о «субстанции» вещи. Поэтому вся индукция на деле органически зависит от всеобщего понятия, управляется им, а весь ряд «индуктивных» обобщений предстает как детализация, как конкретизация исходного всеобщего понятия или принципа. Индукция всегда будет послушно оправдывать через чувственно воспринимаемые факты все тоже исходное понятие, будет абстрактно выделять в фактах лишь то, что позволяет в них выделить всеобщее основоположение.
Само же основоположение (или их ряд), в свою очередь, ни выработаны, ни проверены, ни опровергнуты с помощью «индукции» быть принципиально не могут. И дело не меняется от того, что исходное положение принимается эмпириком безотчетно, некритически. От этого весь ход рассуждений эмпирика не перестает быть «дедукцией», но лишь становится плохой, произвольной «дедукцией»… От этого отдельные акты индуктивного обобщения не перестают быть на деле шагами на дедуктивном пути, а лишь становятся шагами на неверном пути. Они лишь развертывают в целую систему «эмпирических определений» неверный произвольный принцип, маскируя его ложность ссылкой на произвольно истолкованную эмпирию, на «общее» в фактах…
«Индукция» и тут остается послушным орудием «дедукции», то есть движения мысли, развертывающего те определения, которые уже заложены в понятии, в принципе, из коего исходят… Такая «индукция» лишь жульнически выдает за определения фактов — определения понятий, анализирует понятие, а делает вид, что анализирует факты…
Но таким образом вопрос о сущности теоретического мышления был сведен рационалистами к проблеме истинности исходных, всеобщих понятий, таких понятий, которые действительно никакой индукцией не могут быть удостоверены потому, что они и в действительности, в реальной истории познания, образуются вовсе не путем индукции, а более сложным диалектическим путем, в процессе разрешения противоречий, возникающих в процессе познания, противоречий между «индуктивными» обобщениями, между абстрактными представлениями.
Но этот реальный процесс возникновения и развития понятий рационалисты понимали столь же мало, как и представители эмпиризма. Поэтому как только рационалисты переходят от критики эмпиризма к положительному решению проблемы, они апеллируют к «интуиции» — к прямому и непосредственному ухватыванию «самоочевидных» в силу своей «простоты и ясности» основоположений.
Но «самоочевидность», «ясность» и «простота» исходного понятия тотчас же оказались в руках разных представителей рационализма критерием достаточно резиновым для того, чтобы с его помощью могли быть оправданы в качестве всеобщих основоположений не только различные, но и прямо противоположные понятия.
Исходя из одной и той же «интуиции» и ее критериев, Декарт берет в качестве абсолютно бесспорного начала теоретического мышления идеалистически толкуемое самосознание, «Я», а его ближайший преемник Спиноза — решительно материалистически толкуемую природу, определяя само «Я» как конечный «модус», как производный продукт различений, устанавливаемых внутри простой всеобщей субстанции…
Не приходится упрекать представителей рационализма за то, что они не смогли материалистически решить проблему. Достаточно того, что они ее смогли остро поставить. Заслуга их состоит в том, что они решительно потребовали от мыслящего человека максимальной сознательности в отношении к тем понятиям, которыми он оперирует в ходе осмысления эмпирических фактов, сделали сами понятия предметом критического анализа. Именно поэтому диалектика родилась как раз в русле рационализма.
И поскольку центральная проблема, от которой в конце концов зависит решение всех остальных философских проблем, была усмотрена в исходных понятиях всякой науки — в категориях, постольку философия в конце концов и сосредоточила все свое исследовательское внимание на проблеме категорий. Этим и было положено начало тенденции к совпадению логики с диалектикой как наукой о всеобщих формах существования всех вещей.
Именно в русле этой тенденции осуществлялись «поиски абсолюта» в немецкой классической философии. И Фихте, и Шеллинг, и Гегель пытаются отыскать абсолютное начало науки, такое «всеобщее основоположение», которое можно смело положить в основание науки с полной гарантией его абсолютной и единственной истинности. Таково «Я» в наукоучении Фихте, таково и «Бытие» логики Гегеля. В этих категориях идеалисты-диалектики старались установить такое всеобщее определение, которое могло бы служить прочным и надежным опорным пунктом всей дальнейшей, исходящей из него теоретической «дедукции», — простейшую, аналитически неразложимую далее категорию мышления, которая одновременно оказывалась бы простейшим выражением любой реальности, всеобщей и необходимой формы бытия любой вещи во вселенной.
Этот фундаментальный опорный пункт объективного теоретического мышления — понятие, с помощью которого мыслится всякая реальность, данная в эмпирическом опыте, — должно, согласно Гегелю, выражать всеобщую объективную форму существования всех вещей — простейшее и абсолютное условие, без которого ни одна вещь не может ни существовать, ни мыслиться. И заслугой Гегеля в данном пункте было то, что он стал искать это понятие в истории развития мышления человечества, а дальнейшую «дедукцию категорий» сознательно рассматривал как выражение той необходимости, в русле которой совершается развитие мышления в его истории.
Правда, в этом пункте таилась и идеалистическая слабость его концепции. Усматривая развитие через противоречия только в процессе мышления и отрицая его за природой, вне и независимо от какого бы то ни было мышления существующей, Гегель всю свою дедукцию категорий строит как выражение идеальной необходимости развития мышления, как выражение «саморазвития понятия».
Это и оказалось в истории философии тем пунктом, в ходе материалистической критики которого Маркс и Энгельс создали учение, рационально разрешающее проблему познания и метода познания.
В материалистической диалектике рационально снята старинная противоположность «дедукции» и «индукции».
«Дедукция» перестает быть способом формального выведения определений, заключенных априори в понятии, и превращается в способ действительного развития знаний о фактах в их развитии, в их внутреннем взаимодействии. Такая «дедукция» органически включает в себя «эмпирический» момент — она совершается именно через строжайший анализ эмпирических фактов, через «индукцию».
Но в данном случае название «дедукции» и «индукции» выражают лишь внешнее формальное сходство метода материалистической диалектики с соответствующими методами рассудочной логики.
На самом деле это и не «индукция», и не «дедукция», а нечто третье, заключающее в себе как свои «снятые моменты» и то и другое. Здесь они осуществляются одновременно, как взаимно предполагающие противоположности, которые именно своим взаимодействием образуют новую, более высокую форму логического развития.
И эта более высокая форма, органически сочетающая в себе процесс анализа фактов с процессом анализа понятий, и есть тот «метод восхождения от абстрактного к конкретному», о котором говорит Маркс. Это и есть та логическая форма развития знания, которая единственно соответствует диалектике. Дело в том, что лишь с ее помощью объективная конкретность может быть воспроизведена в мышлении как реальность, исторически возникшая и развившаяся. Никаким иным способом этого проделать нельзя, и в этом все дело.
Как таковой способ восхождения от абстрактного к конкретному ни в коем случае не есть лишь способ «изложения» готового, каким-то иным способом заранее полученного знания, как то не раз пытались представить ревизионисты учения Маркса, извращавшие метод «Капитала» в духе плоского неокантианства 5.
В том же направлении рассуждает в предисловии к своей «Теории капиталистического хозяйства» и известный «австромарксист» Карл Реннер. Этот сводит существо способа восхождения от абстрактного к конкретному, примененного в «Капитале», к «манере изложения немецких философов», усвоенной, де, Марксом от современной ему эпохи. Поскольку эта «манера изложения» стала совершенно чуждой нынешним положениям читателей, Реннер и считает целесообразным заменить ее иной «манерой изложения». «Я не знаю ни одной книги, которая обязана была бы своим происхождением такой массе опыта, как «Капитал», — говорит Реннер, — еще меньше я знаю книг, изложение которых было бы, несмотря на это, столь дедуктивно и абстрактно» 6.
Поэтому Реннер считает целесообразным «изложить» содержание теории Маркса в другой «манере изложения» — в манере, которая «исходит из фактов опыта, непосредственно наблюдаемых, систематизирует их и затем постепенно возводит на ступень абстрактных понятий» 7, то есть «индуктивно».
В этом случае, полагает Реннер, «манера изложения» будет соответствовать способу исследования, в то время как в «Капитале» одно, де, противоречит другому…
В результате этой «манеры» Реннер совершенно некритически «обобщает» эмпирические явления современного капитализма в том их виде, в каком они выглядят на поверхности, а затем выдает свои обобщения за теоретическое выражение «сущности» этих явлений. На этом пути он открывает, например, что рабочий, покупая акции, приобщается тем самым к собственности на общественные средства производства, в результате чего совершается автоматическая «демократизация капитала» — «социализация» общественного производства, делающая излишней революцию…
Тем самым Реннер показывает, что дело не только в «манере изложения», что под видом «манеры изложения» он жульнически подменил метод Маркса, метод исследования явлений способом их апологетики.
Столь же мало способ восхождения от абстрактного к конкретному может быть истолкован как способ чисто логического «синтеза» готовых (заранее, чисто аналитическим путем полученных) абстракций в систему. Представление о том, что в ходе познания сначала будто бы совершается «чистый анализ», в ходе которого вырабатываются многочисленные абстракции, а уж затем — столь же чистый «синтез», принадлежит к числу таких же фантазий метафизической гносеологии, как и представление об «индукции» без «дедукции».
В обоснование этого нелепого взгляда иногда приводят в пример научное развитие XVI-XVII столетий. Но при этом совершают невольно насилие над фактами. Если даже согласиться с тем, что для этого периода действительно характернее «аналитическая» форма отношения к фактам (хотя «синтез», на самом деле, вопреки иллюзиям теоретиков осуществляется и здесь), то нельзя забывать, что это — вовсе не «первая» ступень в научном развитии человечества, и что сам «односторонний анализ», характерный для этой эпохи, предполагает в качестве своей предпосылки древнегреческую науку. Для античной же науки — для действительно первой стадии научного развития Европы — гораздо характернее как раз «обобщенно-синтетический» взгляд на вещи. Так что если уж ссылаться на историю метафизики XVI-XVIII вв., то не следует забывать, что она сама есть не первая, а скорее вторая великая эпоха развития мышления. Но в таком случае скорее «синтез», а не «анализ» выступает как исторически первая стадия переработки фактов в мышлении…
Пример, таким образом, доказывает как раз обратное тому, что хотели с его помощью доказать.
«Анализ» и «синтез» есть (и всегда были) такими же неразрывными внутренними противоположностями процесса мышления, как и «дедукция» с «индукцией». И если та или иная эпоха переоценивала одно в ущерб другому, то это не следует возводить в закон, которому мышление должно подчиняться впредь, в логический канон, в рецепт, согласно которому каждая наука, якобы, должна сначала пройти «чисто аналитическую» стадию развития, а уж после нее, на ее основе, приступать к «синтетической»…
Но именно на таком представлении основывается мнение, что способ «восхождения от абстрактного к конкретному» может быть применен лишь там и тогда, когда полностью закончен предварительный процесс «сведения» конкретного к абстрактному.
Способ восхождения от абстрактного к конкретному есть прежде всего способ анализа реальных эмпирических фактов, который как таковой включает в себя в качестве своей внутренне необходимой противоположности, «обратное», встречное движение мысли от чувственно данной конкретной реальности к ее абстрактному выражению. Поэтому он не нуждается в предварительном сведении конкретного к абстрактному. Это сведение протекает внутри него, как форма его применения.
Абстрактные определения фактов, которые способом восхождения «синтезируются в систему», в его же ходе и образуются. Ибо в этом случае абстрактные определения выражают факты как раз в их взаимодействии, в их конкретной живой связи.
И если в утверждении о том, что способ восхождения от абстрактного к конкретному предполагает «чисто аналитическое» сведение конкретного к абстрактному, имеется какой-либо смысл, то этот смысл заключается лишь в том, что рассмотрение фактов в их связи предполагает наличие терминов, абстрактных наименований, наличие развитого словарного запаса. Иногда рационального зерна в этом утверждении нет. Если где-нибудь и имеется чисто аналитическая стадия, стадия, на которой происходит лишь «сведение» конкретного к абстрактному, — то в процессе словообразования, в процессе образования абстрактных терминов, — а стадии в развитии понятий она не составляет. Она составляет лишь историческую предпосылку процесса мышления, но не первую ступень его специфического развития.
Итак, можно подытожить: способ восхождения от абстрактного к конкретному – это прежде всего теоретически вскрытый философией «естественный закон» научного развития. Это ни в коем случае не есть ни «манера изложения» готового знания, ни формально-логический способ соединения готовых абстракций в систему, ни искусственно придуманный «прием» развития понятий.
Уже у Гегеля (не говоря о Марксе) это прежде всего теоретическое выражение того закона, которому всегда и везде подчинялось и подчиняется развитие объективного познания. Каждое отдельно взятое «индуктивное» обобщение (формула которого — «от конкретного к абстрактному») на деле всегда совершается в русле всеобщего хода развития знаний, является подчиненным ему «исчезающим» моментом. Вне этого процесса он ни осуществлен реально, ни понят быть не может.
Весь же процесс движения познания в целом реально протекает как процесс развития от абстрактного выражения объективной истины к все более и более конкретному ее выражению. Процесс в целом выглядит как процесс постоянной «конкретизации» знания, процесс, в котором плавные, эволюционные периоды сменяются время от времени периодами революционных переворотов, подобных открытиям Коперника, Маркса, Эйнштейна. Но эти революционные перевороты, периоды решительной ломки старых понятий, где, как кажется на первый взгляд, прерывается всякая нить преемственности в развитии, сами суть естественные и необходимые формы, в которых осуществляется как раз преемственность процесса движения к все более и более конкретной истине.
И если то или иное «эмпирическое», «индуктивное» обобщение не является действительным шагом на всеобщем пути от абстрактного к конкретному, не конкретизирует имеющееся знание, имеющиеся понятия, то оно с точки зрения науки вообще не имеет никакого смысла.
При таком взгляде на процесс познания имеющиеся, уже созданные человечеством понятия выглядят не просто как мертвый багаж, а как активные орудия дальнейшего теоретического анализа фактов. В ходе действительного применения понятий к анализу эмпирических фактов, с другой стороны, понятия сами конкретизируются, развиваются. Анализ фактов с помощью понятий и предстает как единственно возможный способ конкретизации понятий, «дедукции понятий».
В этом и заключается реальный смысл способа «восхождения от абстрактного к конкретному».
Будучи раскрыт в качестве всеобщего «естественного» закона научного развития человечества, этот закон был превращен Марксом в сознательно применяемый способ познавательной деятельности, в способ конкретного анализа эмпирических фактов, если угодно — в «прием», хотя это выражение и не отличается точностью, поскольку привносит в логическую терминологию ненужный инструменталистский оттенок.
Все дело в том, что это — познанный, а затем сознательно примененный в исследовании, реальный всеобщий закон научного развития. В этом — его подлинная природа и смысл.
3. Материалистическое обоснование способа восхождения от абстрактного к конкретному у Маркса
В качестве всеобщего закона, которому реально подчиняется процесс научного развития, способ восхождения от абстрактного к конкретному был открыт и сформулирован Гегелем. Шаг вперед, который в его понимании и применении был совершен Марксом, состоял в материалистической интерпретации этого способа. Именно материалистическое обоснование придало способу восхождения тот рациональный вид, в котором он стал способен служить действительным способом развития конкретно-научного знания, в то время как у Гегеля (и именно вследствие идеализма его толкования и применения) он выступал исключительно как способ построения спекулятивной науки наук, всеохватывающей системы «мира в целом».
Маркс не только обосновал этот способ в общетеоретическом плане. Он реально применил его в разработке одной из конкретных наук — политической экономии. Созданный с его помощью «Капитал» и заключает в себе конкретное, развернутое практически доказательство необходимости этого способа, его реальное материалистическое обоснование как способа, единственно соответствующего диалектике вещей, диалектике предметного мира.
Товарно-капиталистическая формация, как конкретно-историческая система общественных отношений производства, предстоит в «Капитале» как единый, связный во всех своих проявлениях организм, возникающий и развивающийся силой внутренних противоречий. Капитализм показан в «Капитале» как конкретная саморазвивающаяся система, и такому пониманию предметной действительности как раз и служит, как раз и соответствует способ восхождения от абстрактного к конкретному.
Поэтому именно анализ «Капитала» с точки зрения примененного в нем метода исследования и должен показать нам конкретное существо способа восхождения от абстрактного к конкретному.
Этот способ должен быть показан как такой способ, который только и может обеспечить разрешение центральной задачи научного исследования, как она рисуется с точки зрения материалистической диалектики, — задачи прослеживания конкретной взаимообусловленности явлений, создающих своим взаимодействием систему, исторически возникшую, развившуюся и продолжающую развивать все новые и новые способы своего существования, все новые и новые формы внутреннего взаимодействия.
Никаким иным способом эту задачу разрешить нельзя. Любой другой способ не соответствует объективной природе предмета, который с его помощью духовно воспроизводится.
Поэтому крайне ошибочным было бы усматривать необходимость способа восхождения от абстрактного к конкретному в том, что сознание человека не может охватить «сразу» всю сложность предмета, что ему поневоле приходится «восходить» от неполного, одностороннего («абстрактного») представления о предмете к все более полному и всестороннему знанию о нем.
Такое представление о необходимости способа восхождения было бы крайне поверхностным и именно в силу своей поверхности — ошибочным Оно было бы ошибочным вдвойне.
С одной стороны, принцип такого обоснования заключался бы в формуле: таково уж сознание, что ему приходится действовать с предметом так, а не иначе, такова уж природа сознания (мышления), что оно не может воспринять предмет иным путем. Иными словами, это было бы объяснение, исходящее из «природы сознания», как из отправного пункта.
Это объяснение, несмотря на то, что, на первый взгляд, оно кажется рациональным и исчерпывающим, неверно в самой своей основе. «Природа сознания» (мышления) таким объяснением предполагается как нечто данное и заданное: такова, мол, уж природа сознания, что оно не может переварить сразу все богатство неосознанных впечатлений и вынуждено поэтому переваривать чувственные впечатления шаг за шагом, постепенно…
Но такое объяснение неверно не только с точки зрения своего исходного пункта Оно несостоятельно еще и потому, что в нем с самого начала смазано всякое различие между процессом теоретического воспроизведения предмета и процессом простого эмпирического ознакомления с ним. Простое ознакомление с вещью, с предметом, с явлением и системой явлений тоже протекает как процесс постепенного последовательного вбирания в сознание все новых и новых деталей, подробностей, как процесс развития сознания от одностороннего, бедного представления о предмете к многостороннему (но по-прежнему чисто эмпирическому) представлению о нем. Процесс простого накопления эмпирических сведений о действительности, посредством которого действительность делается «известной», но не делается еще тем самым познанной, тоже протекает как процесс развития от одностороннего знания к знанию всестороннему.
Это толкование, таким образом, ухватывало бы лишь то абстрактно-одинаковое, что процесс теоретического воспроизведения конкретности в понятии имеет с процессом простого эмпирического ознакомления с явлениями, и не выражало бы специфики ни того, ни другого…
Короче говоря, то толкование было бы неверным как по исходной точке (природа сознания как нечто данное), так и по методу. Действительная необходимость способа восхождения от абстрактного к конкретному как способа развития теоретического понимания, соответствующего прежде всего объективной природе предмета, осталась бы в этом толковании непонятой.
Единственно материалистическим объяснением и обоснованием способа восхождения от абстрактного к конкретному как специфической формы теоретической деятельности является объяснение, исходящее из объективного анализа природы предмета, который с помощью этого способа воспроизводится в мышлении.
Формула материализма в теории познания и логике как раз обратна вышеприведенной предмет таков, что лишь эта форма деятельности сознания ему соответствует, предмет таков, что лишь с помощью этого способа может быть воспроизведен, отражен в сознании (в мышлении).
Иными словами, вопрос о способе логической деятельности и тут оборачивается в исследование объективной природы предметной реальности, в дальнейшее раскрытие категории «конкретности» как предметной категории, как категории, выражающей всеобщую форму существования предметной действительности.
И здесь царствует принцип совпадения логики, теории познания и диалектики: вопрос, на первый взгляд, «чисто логический» оборачивается в вопрос о всеобщих формах, в которых совершается становление и развертывание объективной конкретности. И его решение реально сводится к исследованию тех всеобщих форм и законов, в которых протекает становление любой объективной конкретности, любой объективной системы взаимодействующих явлений, вещей, событий, людей и т.д.
Иными словами, материалистическое обоснование правильности и необходимости способа восхождения от абстрактного к конкретному может заключаться только в показе тех реально-всеобщих законов, которым одинаково подчиняется в своем становлении любая конкретная система взаимодействующих явлений — товарно-капиталистическая система общественных отношений или солнечная система, химическая или биологическая форма взаимодействия — безразлично.
Но здесь мы опять-таки сталкиваемся с известной уже диалектической трудностью диалектика сказывается и в постановке вопроса о самой диалектике. Выяснить и теоретически выразить всеобщие законы становления любой конкретности, по-видимому, совершенно невозможно на пути «индуктивного обобщения», на пути абстрактного отвлечения того «общего», того «одинакового», что имеют между собой товарно-капиталистическая система с солнечно-планетной, а биологическая форма взаимодействия в природе — с электромагнитной, химической и т д.
Поставить вопрос так, значит поставить перед собой абсолютно неразрешимую по самой ее природе задачу. Ведь «всех» случаев конкретного взаимодействия в бесконечной природе не знает не только автор работы, а и человечеству в целом до этого еще весьма далеко. И тем не менее мы стоим перед задачей вскрыть именно всеобщие законы становления любой объективной системы конкретного взаимодействия. Иными словами, мы возвратились снова к одной из «вечных» проблем философии: возможно ли, а если возможно, то как, выработать на основе исследования ограниченного, по необходимости «конечного» круга фактов реально-всеобщее, «бесконечное» обобщение…
По счастью, философия никогда и не пыталась реально добыть такое понимание на «индуктивном» пути. Реальное развитие науки и философии давно практически своим ходом разрешало и разрешает эту «антиномию», кажущуюся принципиально неразрешимой лишь тогда, когда она формулируется метафизически.
На самом деле человечество не только в философии, но и в любой области познания добывало всеобщие, «бесконечные» обобщения и выводы вовсе не путем абстракции того одинакового, что имеют между собой все возможные случаи, а путем анализа хотя бы одного типичного случая.
В этой связи достаточно вспомнить замечательные слова Энгельса в «Диалектике природы»:
«Замечательный пример того, насколько основательны претензии индукции – быть единственной или хотя бы основной формой научных открытий, дает термодинамика. Паровая машина является поразительнейшим доказательством того, что можно из теплоты получить механическое движение. 100 000 паровых машин доказывали это не более убедительно, чем одна машина, но они все более и более заставляли физиков заняться объяснением этого. Сади Карно первый серьезно взялся за это, но не путем индукции. Он изучил паровую машину, анализировал ее, нашел, что в ней основной процесс не выступает в чистом виде, а заслонен всякого рода побочными процессами, устранил эти ненужные для главного процесса побочные обстоятельства и создал идеальную паровую машину (или газовую машину), которую так же нельзя построить практически, как нельзя, например, провести практически геометрическую линию или поверхность, но которая оказывает, по-своему, такие же услуги, как эти математические абстракции: она представляет рассматриваемый процесс в чистом, независимом, неприкрытом виде…» 1.
Не «индукция», направленная на отыскание абстракции, выражающей «общее» для всех частных случаев, а углубленный анализ одного частного случая, направленный на то, чтобы выявить искомый процесс в его «чистом» виде, – таким был и путь философии везде и всегда, где и когда она действительно приходила к объективным открытиям. Путем «индукции» и «абстракции» пытались идти разве что люди, подобные Конту и Спенсеру. Но зато и результаты их стараний оказались соответствующими.
Философия всегда решала свои специфические проблемы, существенно отличные от глупенького стремления отыскать то «абстрактно-общее», что крокодил имеет вместе с Юпитером, а солнечная система — с «богатством»… У философии всегда были свои серьезные проблемы, в ходе решения которых она и шла к раскрытию всеобщих закономерностей всего существующего, к раскрытию содержания категорий.
Маркс, как известно, подверг критическому анализу гегелевскую систему всеобщих категорий вовсе не путем сравнивания этих категорий с тем «общим», что человечество имеет с атомным ядром, а они оба вместе — со строением большой вселенной.
Критическое преодоление гегелевской системы категорий свершилось путем ее критического сопоставления преимущественно с одним (хотя и крайне типичным) случаем диалектического развития — с диалектикой развития общества на одной из ступеней его развития.
Критическое преодоление исторически развитых философией, во всем объеме ее развития, всеобщих категорий с точки зрения углубленного анализа хотя бы одного типичного случая — это и есть тот реальный путь, на котором всегда свершалась эволюция в понимании содержания всеобщих категорий.
Анализ одного («единичного») случая с позиции исторически развитых всеобщих категорий только и ведет реально к углублению понимания самих этих всеобщих категорий. Этот путь и был всегда реальным путем развития философии.
К анализу единичного с точки зрения всеобщего и сводится всегда реально основная задача теоретического анализа «всеобщего». Надо только суметь выделить в «единичном» то, что составляет не «единичность» и «особенность» этого случая, а его «всеобщность». Именно в этом пункте как раз и требуется максимально сознательное отношение к абстракции и к путям ее получения. Ведь самая обычная ошибка теоретического исследования и заключается как раз в том, что за «всеобщую» форму единичного факта принимают то, что на деле относится лишь к данному стечению преходящих обстоятельств, внутри которых дана созерцанию эта реально-всеобщая форма.
И поскольку речь заходит о том, чтобы более полно раскрыть содержание такой всеобщей категории, как «конкретность», то задачу не только можно, но и нужно решать на пути исследования хотя бы одного типичного случая живой диалектически развившейся системы внутренне взаимодействующих объективных явлений.
Типичнейшим случаем такой саморазвивающейся, относительно самостоятельной системы, «конкретности» является система товарно-капиталистических отношений между людьми. Ее мы и возьмем в качестве того непосредственного частного случая конкретности вообще, в котором могут и должны быть выявлены всеобщие контуры всякой конкретности. Материал из других областей мы будем привлекать к рассмотрению лишь постольку, поскольку он нам достаточно знаком и сам по себе характерен.
Выбор этого материала определяется не субъективным капризом или личными склонностями. Гораздо более всякое обстоятельство в пользу такого выбора заключается в том, прежде всего, что ни одна другая «конкретность» еще не достигнута мышлением с такой полнотой, с какой постигнута эта.
Ни одна другая система конкретного взаимодействия не предстоит еще перед нами во всей сложности и полноте ее внутренней диалектики, во всем богатстве ее диалектической структуры, как система товарно-капиталистических отношений, — именно поэтому на ее материале и целесообразнее всего рассматривать всеобщие характеристики всякой конкретности.
Такой способ рассмотрения вполне совпадает с тем, что и как делал в своей познавательной практике сам Маркс.
Когда Маркс поставил перед собой задачу раскрыть всеобщий закон капитализма как такового, как исторически определенной системы общественного производства, он вовсе не пошел по пути «индуктивного» сравнения всех без исключения случаев капиталистического развития, имевшихся на земном шаре в его время. Он поступил по иному, поступил как диалектик: он взял самый характерный и самый развитый случай, а именно английскую товарно-капиталистическую действительность и ее теоретическое отражение в английской политико-экономической литературе, и развернул всеобщую экономическую теорию на основе детального исследования этого одного «случая».
Он понимал при этом, что всеобщие законы развития капитализма одни и те же для любой страны, и что Англия, как страна дальше других ушедшая по пути капиталистического развития, показывает все явления в наиболее отчетливом виде. В ней все то, что в других странах имеется в виде слабого и очень трудно различимого «намека», в виде не до конца выявившейся тенденции, перекрываемой и осложняемой побочными внешними обстоятельствами, представлено в наиболее развитой и классически четкой форме.
Поэтому-то к материалам, характеризующим капиталистическое развитие других стран, Маркс обращался лишь в определенных случаях (для анализа ренты он привлек, например, много материалов из экономического развития русской деревни). Но этот путь — путь выявления непосредственно-общего между различными случаями капиталистического развития вовсе не был столбовой дорогой, на которой он разворачивал всеобщую теорию капиталистического развития.
Столбовой дорогой его исследования все время оставалось исследование английской экономической действительности и конструктивная критика английской политической экономии.
Теми же соображениями следует, очевидно, руководствоваться и при постановке вопроса о категориях диалектики Ведь именно товарно-капиталистическая действительность, теоретически раскрытая в «Капитале» и других примыкающих к нему работах (как самого Маркса, так и его лучших учеников и последователей и, прежде всего, Энгельса и Ленина), предстоит перед нами как наиболее полно развернутая картина исторически возникшей и развившейся «конкретности», как типичнейший случай «конкретности» вообще.
При этом именно «Капитал» представляет собой до сих пор непревзойденный образец сознательного применения диалектического метода, диалектической Логики во всем объеме ее содержания. Как таковой он показывает многим наукам их завтрашний день, показывает в классически четкой форме все те стороны метода, которые в других науках развиты пока лишь в виде намеков и не до конца выявившихся тенденций.
Поэтому проблему «конкретности» и путей ее воспроизведения в мышлении, в понятии, мы и можем ставить, главным образом, на материале «Капитала» и примыкающих к нему работ, используя материалы из других областей лишь постольку, поскольку они, во-первых, достаточно созрели в смысле сознательной диалектики, а, во вторых, поскольку они достаточно знакомы автору. С последним тоже приходится считаться.
И второе, что следует отметить. Конструктивная критика предшествующих теорий для Маркса была вовсе не второстепенным, не побочным занятием, а формой разработки самой теории. «Капитал» недаром имеет своим подзаголовком «Критика политической экономии». Это связано с тем обстоятельством, что развитие теории всегда и везде совершается не путем непосредственного «обобщения» эмпирических фактов, а путем критического преодоления имеющихся теоретических представлений на основе новых эмпирически данных фактов, в свете этих фактов. Важно только, чтобы конструктивному критическому преодолению подвергался при этом доброкачественный теоретический («мыслительный») материал, действительно высшие образцы теоретического понимания той действительности, которая исследуется.
Когда речь шла о разработке экономической теории, тогда главными теоретическими оппонентами, в ходе спора с которыми Маркс разворачивал свое понимание действительности, были классики буржуазной политической экономии, а не «современные» Марксу представители «вульгарной экономии» и «профессорской формы разложения» теории. «Современниками» Маркса эти последние были лишь по времени, а не с точки зрения теоретического проникновения в предмет. В отношении теории они стояли бесконечно ниже классиков и никак не представляли собой достойной серьезного оспаривания теоретической противоположности. И, разворачивая свое теоретическое понимание действительности в форме серьезного спора с классиками, Маркс лишь высмеивает по ходу дела таких «теоретиков», как Сениор, Бастиа, Мак-Куллох, Рошер и т.п.
Сводить счеты с этими последними можно было только тогда, когда теоретическое понимание было по существу уже развернуто в его решающих моментах.
Когда же речь заходит о философских категориях, о категориях диалектики, то классическая буржуазная философия и по сей день остается единственно достойным и серьезным теоретическим оппонентом философии диалектического материализма.
В борьбе лишь тогда становишься сильнее, когда тебе противостоит действительно умный и сильный враг. В борьбе с мелким и пошлым врагом и сам рискуешь разменяться на мелочи.
И когда Маркс и Ленин подвергали специальному теоретическому анализу категории философской диалектики, то они всегда вели спор не с Ницше или Шопенгауэром, не с Махом или Богдановым, а с классиками буржуазной философии, и именно потому, что философия последних касалась действительно решающих пунктов и проблем, от решения которых зависели и зависят все остальные «мелочи», «подробности», а философская мысль загнивающей буржуазии спекулирует именно на мелочах и подробностях.
Разоблачая путаную софистическую аргументацию махистов, Ленин прежде всего сводит ее к тому классически ясному и принципиальному выражению, которого оспариваемая позиция достигла у Беркли и Фихте. И это не только полемический прием, а скорее самый верный способ теоретически обнажить сущность позиции. С другой стороны, когда перед Лениным вставала задача дальнейшей разработки теории материалистической диалектики, он оставляет в стороне махистов как теоретических современников Беркли и возвращается к критическому анализу «Науки логики» Гегеля как подлинной вершины буржуазной мысли в области понимания всеобщих законов природы, общества и человеческого мышления.
Это необходимо помнить, когда речь заходит о развертывании положительного содержания категорий философской диалектики. Вести при этом споры с Чейзом или Расселом, с Бергсоном или Витгенштейном было бы весьма непродуктивным занятием. Последние стоят в том же самом отношении к Канту и Гегелю, в каком пошлый Бастиа или Рошер стояли к Смиту и Рикардо. Споры с ними дали бы лишь тот эффект, что увели бы нас от действительно решающих пунктов проблемы.
Чтобы не быть голословными, приведем один характернейший образчик «современного» философствования по поводу проблемы абстрактного и конкретного – статью западногерманского философа Р. Шоттлендера, отражающую как в зеркале уровень буржуазной мысли в области категорий диалектики 2.
Его рассмотрение и начинается и кончается убогим противоположением «абстрактного» — «конкретному» как категорий, относящихся к двум принципиально различным мирам.
«Абстрактное» для Шоттлендера есть лишь «способ действия субъекта познания», а «конкретное» — относится «лишь к объекту познания». «Конкретное» тут же отождествляется с чувственной полнотой образа созерцания, из которой субъект «вынимает», «отнимает», «извлекает» те или иные абстрактно-общие «признаки», руководясь при этом чисто субъективной целью, и строит из этих признаков «понятие». «Существенность» или «несущественность» извлекаемых общих признаков всецело определяется целью рассматривающего субъекта познания, его «практическим» отношением к вещи. Говорить о «существенном» с точки зрения самого объекта по Шоттлендеру нельзя, не возвращаясь на позиции схоластической «квинтэссенции», «реальной сущности».
«Абстрактное» и «конкретное» тем самым оказываются метафизически распределенными между двумя разными мирами, миром «субъекта познания» и миром «объекта познания». На этом основании Шоттлендер вообще считает целесообразным снять вопрос об отношении абстрактного к конкретному как вопрос Логики, исследующей мир субъекта.
Поскольку же речь идет о «логике», постольку он противопоставляет «абстрактному» не «конкретное», а тут же выдумываемое им «субстрагендум», то есть все то, что субъект, извлекающий абстракцию, сознательно или бессознательно оставляет в стороне, все неиспользованное им остальное богатство чувственно созерцаемого образа вещи. А затем, в духе современной семантической традиции считает целесообразным переименовать и самое «абстрактное» — «экстрагендум» (т.е. то, что извлечено и введено в состав «понятия»).
Глубокомысленный анализ приводит к столь же глубокомысленному выводу: поскольку «полный синтез» абстракций, соответствующий бесконечной полноте чувственного образа недостижим, постольку все философское оправдание любой «абстракции» («экстрагендума») может состоять лишь в указании на ту цель или ценность, ради которой субъект познания ее извлек. Чувственно-интуитивно ухватываемая полнота вещи, за вычетом «экстрагендума», вызывается «субстрагендумом». Последний держится субъектом познания «в [резерве]» на тот случай, что в свете других целей и устремлений субъекта именно там окажется «существенное»…
Вот и вся концепция. Изложение ее сопровождается поклонами в сторону экзистенциалистов как собратьев по уровню теоретизирования и пренебрежительно высокомерными замечаниями по адресу Гегеля, который, де, переоценил «конкретное» в ущерб «абстрактному» и выражал Логику в дурной, в несоответствующей терминологии…
Этого образчика вполне достаточно, чтобы показать, насколько ниже начала XIX века опустилась «современная» буржуазная мысль в области философии и Логики. Проблему решают тем, что отрицают ее существование, подменяя ее другой, доморощенной и мелкой проблемкой, выражаемой искусственно изготовленной терминологией. При этом свысока смотрят на Гегеля, а про философию Маркса вообще не желают ни слышать, ни говорить…
Итак, можно подытожить сказанное: подлинное, конкретное материалистическое обоснование необходимости способа восхождения от абстрактного к конкретному как единственного способа логического развития, соответствующего диалектике, следует искать в «Капитале» Карла Маркса, в анализе его логической структуры.
Здесь реально и конкретно осуществлено то «совпадение логики, теории познания и диалектики», которое является отличительной чертой метода исследования Маркса, то совпадение «индукции и дедукции», «анализа и синтеза», которое характеризует способ восхождения от абстрактного к конкретному с его формальной стороны.
С «Капитала» и с истории его возникновения, по-видимому, и целесообразнее всего начать рассмотрение, делая, по мере возможности, общелогические выводы.
Зададим себе такой вопрос: возможно ли вообще, с принципиальной точки зрения теоретически понять (выразить в понятии) объективную сущность такого экономического явления как деньги, не разработав предварительно теоретического понятия стоимости?
Тот, кто читал «Капитал» хотя бы раз, знает, что это — невозможная затея, неразрешимая задача.
Можно ли выработать понятие (конкретную абстракцию) капитала на пути индуктивного выделения того «общего», что все различные виды капиталов имеют между собой? Будет ли абстракция, образованная на этом пути, удовлетворительной в научном отношении? Будет ли такая абстракция выражать внутреннее строение «капитала вообще» как специфической формы экономической реальности?
Стоит поставить вопрос так, чтобы можно было ответить на него только отрицательно.
Такая абстракция, конечно, выразит то одинаковое, что имеют между собой промышленный капитал с банковским, с торговым, с ростовщическим и т.д. Она, безусловно, избавит нас от повторений. Но этим и исчерпывается ее реальный смысл. Большего она не может выразить по самой ее природе.
Она не выразит конкретной сущности ни одного из этих видов капитала. Но столь же мало она выразит конкретное существо их взаимной связи, их взаимодействия. Как раз от этого в ней и произошло отвлечение. Но ведь именно конкретное взаимодействие конкретных явлений составляет с точки зрения диалектики предмет и цель мышления в понятиях.
Значение «общего» противоречиво, указывал Ленин, оно омертвляет живую реальность, но в то же время является единственно возможной ступенью к ее постижению.
Но в данном случае, как нетрудно заметить, «общее» только омертвляет, только удаляет мышление от конкретного и не является одновременно шагом к конкретному. Как раз от конкретного оно абстрагируется как от «несущественного»…
Конкретно-всеобщую природу капитала (любого капитала — и промышленного, и банковского, и торгового) такая абстракция ни в малейшей мере также не выражает.
«Капитал» нагляднейшим образом демонстрирует то обстоятельство, что конкретную экономическую природу торгового капитала — как конкретной стороны товарно-капиталистического целого — принципиально нельзя понять, выразить в теоретической абстракции, если предварительно не понят в его внутренней структуре промышленный капитал.
Рассмотрение промышленного капитала в его «имманентных определениях» совпадает с раскрытием сущности капитала «вообще». Столь же несомненно, что промышленный капитал не может быть понят раньше, чем понята «стоимость».
«Легко понять норму прибыли, если известны законы прибавочной стоимости. В обратном порядке невозможно понять ни того, ни другого» 3.
Почему это невозможно? К этому сводится вопрос о необходимости способа восхождения от абстрактного к конкретному в анализе конкретных явлений, в процессе воспроизведения конкретного в мышлении.
Подчеркнем, что речь идет о том, чтобы понять — выразить в понятии, ибо создать абстракцию прибыли вообще, разумеется, можно. В последнем случае достаточно свести эмпирически наблюдаемые явления прибыли к абстрактному выражению. Такая абстракция будет вполне достаточной для того, чтобы уверенно отличить явления прибыли от всех прочих явлений, «узнать» прибыль. Это с успехом проделывает на каждом шагу каждый предприниматель, прекрасно умеющий отличить «прибыль» от «заработной платы», от «денег» и тому подобного.
Но предприниматель при этом не понимает, что такое прибыль. Он в этом вовсе и не нуждается. Он на практике поступает как инстинктивный сторонник позитивистской философии и эмпирической логики. Он просто придает «обобщенное выражение» явлениям, важным и существенным с его точки зрения, с точки зрения его субъективной цели, и это «обобщенное выражение явлений» прекрасно служит ему на практике в качестве «понятия», позволяющего ему уверенно отличать прибыль от неприбыли. И, как завзятый позитивист, он искренне считает «метафизической схоластикой», «оторванным от жизни мудрствованием» все разговоры о «внутренней природе» прибыли, о «сущности», о «субстанции» этого дорогого его сердцу явления…
Предпринимателю в условиях товарно-капиталистического производства вовсе и не требуется все это знать.
«Каждый может употреблять деньги как деньги, не зная, что такое деньги…» 4.
Узкопрактический рассудок, как не раз подчеркивал Маркс, органически враждебен и чужд пониманию. (Ср. замечание по адресу Ф. Листа в гл. 1 «К критике политической экономии»).
Предпринимателю даже вредно умствовать над вопросом о том, «что такое прибыль». Пока он будет пытаться это понять, другие, более пронырливые и практически ловкие дельцы урвут и его долю прибыли. Так что уж лучше иметь саму прибыль, чем понимание того, что она такое…
Но в науке, в мышлении, важно как раз понимание — понимание в смысле Маркса. Наука, мышление в понятиях, только и начинается впервые там, где сознание не просто выражает стихийно навязываемые ему представления о вещах, а стремится целенаправленно и критически проанализировать явления.
Понять явление — это значит выяснить его место и роль внутри той конкретной системы взаимодействующих явлений, внутри которой оно с необходимостью осуществляется, и выяснить как раз те особенности, благодаря которым это явление только и может играть такую роль в составе целого.
Понять явление — значит выяснить способ его возникновения, «правило», по которому это возникновение совершается с необходимостью, заложенной в конкретной совокупности условий, значит проанализировать сами условия возникновения явления.
Последнее и является общей формулой образования понятия, понимания.
Понять прибыль — значит выяснить всеобщий и необходимый характер ее возникновения и движения внутри системы товарно-капиталистического производства, выявить ее специфическую роль в совокупном движении всей системы в целом.
Именно поэтому конкретное понятие и возможно только через сложную систему абстракций, выражающих явление в совокупности условий его возникновения.
Политическая экономия как наука исторически и начинается только там, где неоднократно повторяющиеся явления («прибыль», «зарплата», «процент» и т.п.) не только и не просто фиксируются с помощью общепонятных наименований (этот процесс протекает до науки, вне науки, в сознании практических участников производства), а и постигаются путем анализа в их взаимосвязи.
Совокупность абстрактно-общих представлений, зафиксированных терминами, совокупность чисто эмпирических обобщений, разумеется, предшествует пониманию, составляет его предпосылку. Но не более как предпосылку. Ошибочно принимать процесс образования предпосылок явления (в данном случае — «понимания») за процесс рождения самого явления, за первую «стадию» его развития. Крайнюю ошибочность такого подхода мы покажем в разделе об отношении «логического развития» к историческому процессу становления вещи.
Итак, понять (выразить в понятии) прибыль принципиально невозможно, если предварительно и независимо от нее не понята прибавочная стоимость и законы ее возникновения.
Почему это невозможно? Если мы в общетеоретической форме ответим на этот вопрос, то мы тем самым и покажем реальную необходимость способа восхождения от абстрактного к конкретному, его применимость в любой области знания.
Обратимся поэтому к истории политической экономии.
4. «Индукция» Адама Смита и «дедукция» Давида Рикардо. Точка зрения Локка и точка зрения Спинозы в политической экономии
Логические моменты и коллизии в развитии политической экономии остались бы непонятными, если бы мы не установили реальные связи между нею и современной ей философией. Категории, в которых английские экономисты сознательно мыслили эмпирические факты, так или иначе коренятся в философских системах, имевших в то время распространение.
Очень характерным фактом, глубоко повлиявшим на развитие экономической мысли в Англии, было то, что одним из первых теоретиков политической экономии оказался не кто иной, как классик эмпиризма в философии Джон Локк.
«Взгляды Локка имеют тем более важное значение, что он является классическим выразителем правовых представлений буржуазного общества в противоположность феодальному; кроме того, его философия служила всей позднейшей английской политической экономии основой для всех ее представлений» 1.
Локк оказался опосредующим звеном между философией английского эмпиризма (со всеми слабостями последнего) и возникавшей теорией «богатства». Через Локка политическая экономия и восприняла основные методологические принципы эмпиризма, в частности и в особенности — односторонне аналитический, односторонне индуктивный метод — точку зрения «сведения» сложных явлений к их простым составляющим.
Однако, как и в естествознании этой эпохи, реальная познавательная практика исследования экономических явлений даже у самого Локка существенно расходилась с той теорией познания, которую мог рекомендовать и рекомендовал последовательный эмпиризм. Тот способ, которым на самом деле, вопреки своим односторонним гносеологическим иллюзиям, теоретики-экономисты образовывали теоретические определения вещей, вовсе не покрывался и не объяснялся эмпирически индуктивной логикой.
Сознательно применяя «односторонне аналитический» метод, теоретики на деле, не отдавая себе в том ясного отчета, исходили из целого ряда теоретических предпосылок, которые по существу противоречили принципам чисто эмпирического подхода к вещам.
Логика чистого эмпиризма неспособна была справиться с задачей разработки теоретического взгляда на явления экономической действительности уже потому, что реальная экономическая действительность представляла собой сложнейшее переплетение буржуазно-капиталистических форм собственности с сословно-феодальными.
Прямое «индуктивное обобщение» эмпирических фактов дало бы в этих условиях (в лучшем случае) лишь правильное описание результатов взаимодействия двух не только различных, но и прямо противоположных и враждебных друг другу принципов собственности. Во внутреннюю «физиологию» буржуазной частной собственности эмпирически индуктивный метод Локка проникнуть не позволил бы.
Известно, что и сам Локк не просто обобщал то, что видел, а активно выделял в реальных эмпирических фактах лишь те их формы и моменты, которые, по его мнению, «соответствовали вечной, истинной природе человека».
Иными словами, сама задача абстрактно-аналитического выделения «простейших составляющих», задача аналитического «разложения» эмпирических фактов, предполагала и тут вполне определенный всеобщий критерий, согласно которому одни формы экономики выделяются (как «истинные», как «соответствующие природе человека»), а другие — абстрактно удаляются, устраняются как «неистинные»…
Буржуазно-индивидуалистическое представление о «природе человека» и служило для всех буржуазных теоретиков таким критерием. Локк же, как известно, был одним из основоположников и классиков этого взгляда на вещи.
Но ведь совершенно ясно, что это всеобщее и исходное основоположение буржуазной науки, с точки зрения которого измерялись эмпирические факты, столь же мало могло быть получено путем эмпирической индукции, как и понятие атома.
Буржуазно-капиталистическая собственность в эпоху Локка отнюдь не была всеобщей и господствующей формой собственности. Эмпирически-всеобщим фактом она отнюдь не была, и представление о «богатстве» как исходное представление буржуазной политической экономии само по себе не могло образоваться путем индуктивного обобщения «всех без исключения» частных случаев и видов собственности…
В его образовании реально принимали участие совсем иные, нежели чисто логические, соображения.
И здесь стихийный общественный «разум» оказывался сильнее, чем каноны рассудочной логики.
Иначе говоря, политическая экономия с самого своего рождения оказалась поставленной перед той же самой «логической» проблемой, перед которой стоял в своей области Ньютон.
А именно: для того, чтобы сделать хотя бы единственное «индуктивное обобщение», экономист должен был обладать каким-то (хотя бы и невысказанным) пониманием всеобщей «истинной» природы — «субстанции» — рассматриваемых явлений.
И подобно тому, как Ньютон клал в основу всех своих индукций представление о том, что только геометрически определяемые формы фактов суть единственно объективные их формы, экономисты молчаливо предполагали, что лишь те формы экономики, которые соответствуют принципам буржуазной частной собственности, суть единственно истинные формы.
Все же остальные формы экономических отношений молчаливо устранялись как плод субъективного заблуждения людей, как формы, не соответствующие подлинной, истинной, естественной и потому объективной природе человека…
В состав теории вводились лишь те определения фактов, которые прямо и непосредственно вытекали, «выводились» из «вечной и естественной» природы «человека» – на самом деле из специфической природы частного собственника, буржуа.
Все без исключения теоретики буржуазной политической экономии, таким образом, должны были исходить и реально исходили из вполне определенного всеобщего основоположения, из четкого представления о «субстанции», об общей объективной природе частных случаев и форм экономии.
И это представление о «субстанции», как и в естествознании, здесь не могло быть получено путем эмпирической индукции.
Но локковская гносеология молчала как раз в этом решающем пункте – в вопросе о путях познания «субстанции», о путях образования всеобщего исходного основоположения науки. И это основоположение, представление о «субстанции» богатства, экономистам (в том числе и самому Локку) приходилось вырабатывать чисто стихийно, без ясного представления о путях его получения.
Но так или иначе, английская политическая экономия практически все-таки разрешила эту трудность, открыв (уже в лице В. Петти) эту всеобщую субстанцию «богатства» в труде, производящее товары, в труде, который совершается с целью отчуждения его продукта на «свободном рынке».
Поскольку экономисты реально исходили из этого, более или менее ясно осознаваемого представления о всеобщей субстанции богатства, постольку их обобщения имели теоретический характер, постольку эти обобщения и отличались от чисто эмпирических обобщений любого купца, ростовщика или рыночной торговки.
Но это и означало, что теоретический подход к вещам совпадал вообще со стремлением понять различные частные формы «богатства» как модификация одной и той же всеобщей субстанции.
Тот же Локк, поскольку он в области экономических фактов действовал как теоретик, реально поступал как рационалист, «выводя» отдельные «модусы» богатства из их всеобщей субстанции.
Однако тот факт, что классическая политическая экономия в своих сознательных методологических убеждениях примыкала к философии Локка, сказался сразу же, и притом в очень показательной форме. Это привело к тому, что собственно теоретическое исследование фактов постоянно перепутывается с простым некритическим воспроизведением эмпирии, с простым словесным выражением явлений.
Ярче всего это видно на трудах Адама Смита. Первый из экономистов, четко выразивший понятие труда как всеобщей субстанции всех экономических явлений, он развернул теорию, в которой собственно теоретическое рассмотрение фактов все время переплетается с крайне нетеоретическим описанием эмпирии с точки зрения человека, насильно втянутого в водоворот процесса производства и накопления стоимости.
«С одной стороны, он исследует внутреннюю связь экономических категорий или скрытое строение буржуазной экономической системы. С другой стороны, он ставит рядом связь, как она дана видимым образом в явлениях конкуренции и как она, следовательно, представляется несведущему в науке наблюдателю, совершенно так же, как и человеку, практически участвующему и заинтересованному в процессе буржуазного производства.
Эти оба способа понимания, из которых один проникает во внутреннюю связь, так сказать, в физиологию буржуазной системы, а другой только описывает, каталогизирует и подводит под схематизирующие определения понятий то, что внешним образом обнаруживается в жизненном процессе, и притом так, как оно обнаруживается и проявляется, — эти оба способа исследования идут не только непринужденно рядом друг с другом, но и переплетаются и постоянно противоречат друг другу» 2.
Сам Смит, разумеется, не замечает не только противоречия между тем и другим способом отражения действительности в абстракциях, но и разницы между тем и другим абсолютно не видит. И здесь очень нетрудно узнать в нем человека, который представляет себе процесс познания в понятиях чисто по-локковски.
Ведь локковская логика и гносеология как раз и игнорирует всякое различие между теоретической абстракцией (понятием) и простой эмпирической абстракцией, простым выражением в речи, в терминологии чувственно констатируемых сходств и различий.
Адам Смит, как и его учитель в области философии Локк, не видит никакой разницы между стихийно сложившимся («ходячим») абстрактно-общим представлением, поскольку оно зафиксировано в слове, в термине, и выражением предмета в понятии, в форме которого отражается как раз «скрытое строение» предмета.
И то и другое в его глазах абстрактно сливаются: и то и другое выражает «общее» в эмпирических фактах с помощью абстрактного термина… Номиналистическая позиция Локка была для него — как типичного представителя и классика этого периода в развитии политической экономии — самой естественной и подходящей.
Решающий шаг вперед, по сравнению с А. Смитом, сделал, как известно, Давид Рикардо.
Философски исторический смысл совершенного им поворота заключался прежде всего в том, что он впервые сознательно и последовательно различил задачу собственно теоретического рассмотрения эмпирии, задачу ее выражения в понятии, от простого списывания и каталогизирования явлений в том их виде, в каком они непосредственно даны созерцанию и представлению.
Рикардо прекрасно понимает, что наука (мышление в понятиях) имеет дело с теми же самыми эмпирическими фактами, что и простое созерцание и представление. Но в науке эти факты должны рассматриваться с более высокой точки зрения — с точки зрения их внутренней связи. У А Смита эта точка зрения не выдерживается строго и последовательно. Рикардо же требует неукоснительного ее проведения. Точка зрения понятия должна выдерживаться и в процессе самого «описания» фактов. Простое описание фактов, произведенное с нестрого продуманной теоретической точки зрения, вовсе не свободно от какой-либо вообще «точки зрения» Это просто их описание с неверной точки зрения, с чисто случайно принятой или навязанной обстоятельствами точки зрения.
Нетрудно заметить, что в данном отношении критика теории Смита Давидом Рикардо очень напоминает характер той критики, которой картезианцы подвергали школу Ньютона.
Его взгляд на природу научного исследования гораздо больше напоминает точку зрения Спинозы, нежели точку зрения эмпирика Локка: это последовательно выдерживаемая точка зрения «субстанции». Каждое отдельное экономическое образование, каждая отдельная форма «богатства» должна быть не просто описана, но понята в качестве модификации одной и той же всеобщей субстанции.
И в данном отношении Рикардо и Спиноза на сто процентов правы против Смита и Локка.
Маркс с классической ясностью и категоричностью расценил роль Рикардо в развитии теории политической экономии:
«…выступает Рикардо и кричит науке: стой! Основа, исходный пункт физиологии буржуазной системы — понимания ее внутренней органической связи и жизненного процесса есть определение стоимости рабочим временем. Отсюда исходит Рикардо и требует от науки, чтобы она оставила свою прежнюю рутину и дала себе отчет в том, насколько остальные, развитые, выясненные ею категории — отношения производства и обращения — соответствуют или противоречат этой основе, этому исходному пункту; насколько вообще наука, только отражающая, воспроизводящая формы проявления процесса, точно так же, как и сами эти явления, соответствуют основе, на которой покоится внутренняя связь, действительная физиология буржуазного общества или которая составляет исходный пункт; как вообще обстоит дело с этим противоречием между кажущимся и действительным движением системы. В этом-то и заключается историческое значение Рикардо для науки..» 3.
Иными словами, точка зрения Рикардо заключается уже не в «сведении» сложных явлений к ряду их «простых» составляющих, а в выведении всех сложных явлений из одной-единственной простой субстанции.
Но это сразу же ставит Рикардо перед необходимостью сознательно отказаться от того метода образования теоретических абстракций, который рекомендовала науке локковская логика.
«Эмпирическая индукция» никак не соответствовала вставшей перед Рикардо задаче. Перед ним стояла задача выведения теоретических определений из одного строго продуманного принципа — из трудового понимания природы стоимости.
И если Адам Смит, поскольку он в действительности давал нечто большее, нежели простое выражение эмпирии и «общего» в этой эмпирии, нежели простое описание фактов, бессознательно и стихийно на каждом шагу вставал в противоречие со своими собственными философскими установками, усвоенными от Локка, и делал не совсем то, и даже совсем не то, что думал, то Рикардо вполне сознательно встает на путь теоретической «дедукции категорий».
Строго дедуктивный характер его мышления давно вошел в поговорку в политической экономии. Но лишь Марксу удалось правильно расценить смысл этой «дедукции», показать его как естественное логическое выражение решающего достоинства теоретического подхода Рикардо к вещам — его стремления понять все без исключения формы буржуазного «богатства» как более или менее сложные и отдаленные продукты труда, производящего товары, труда, производящего стоимость, а все категории политической экономии — как модификации стоимости.
От Смита его отличает отчетливо и серьезно осознанная необходимость рассматривать эмпирические факты последовательно и неуклонно с одной и той же, раз выясненной и строго зафиксированной в исходном понятии точки зрения на факты – с точки зрения трудовой теории стоимости.
У Адама Смита эта точка зрения тоже присутствует, и именно поэтому он теоретик. Но она не является у него единственной точкой зрения, и в этом пункте Рикардо решительно возражает Смиту. У Смита теоретическое рассмотрение фактов (то есть их анализ с точки зрения трудовой теории стоимости) то и дело уступает место чисто эмпирическому их описанию. Но «чисто эмпирическое» описание вовсе не свободно от какой-либо «точки зрения» вообще. Разница между теоретическим рассмотрением фактов и их простым эмпирическим описанием заключается вовсе не в том, что первое руководится определенной точкой зрения, а второе нет, не в том, что первое исходит из определенного представления о всеобщей природе явлений, а второе, якобы, есть чисто «непредвзятое» рассмотрение.
«Непредвзятое», «чисто эмпирическое» описание фактов на самом деле всегда заключается в том, что эти факты рассматриваются эклектически — то с одной, то с прямо противоположной точки зрения, но в каждом случае — с непродуманной, случайной.
Рикардо стихийно, исходя из логики рассмотрения, нащупал этот верный взгляд на природу теоретического рассмотрения фактов. Отсюда и вытекает его стремление к строго дедуктивному рассмотрению явлений и категорий.
В таком понимании «дедукции», как нетрудно понять, нет еще ничего ни метафизического, ни идеалистического, ни буржуазного, ни формально-логического.
В данном понимании «дедукция» равнозначна попросту отрицанию эклектики в отношении к фактам. Это значит, что раз установленное понимание всеобщей природы, «субстанции» всех особенных и единичных явлений должно оставаться одним и тем же на всем протяжении исследования и давать руководящую нить для понимания любого особенного и единичного явления.
Иными словами, «дедукция» в данном понимании (но только в данном!) является вообще простым синонимом действительно теоретического отношения к эмпирическим фактам.
Известно, что именно отказ от попыток развить всю систему экономических категорий из одного раз взятого принципа (из трудовой теории стоимости) явился первым формальным признаком «разложения» школы Рикардо в политической экономии. Представители так называемой «вульгарной экономии», а в еще большей степени – той «ученовинегретной и бессистемной компиляции», которую Маркс заклеймил презрительным названием «профессорской формы разложения теории» восстают прежде всего как раз против «дедуктивной» манеры исследования учителя.
Для них неприемлемо как раз то, что составляет решающее преимущество Рикардо как теоретика, — его стремление понять каждую особенную категорию как превращенную форму стоимости, как сложную модификацию труда, создающего товар.
Известно, что именно отказ от попыток развить всю систему экономических категорий из одного раз взятого принципа (из трудовой теории стоимости) явился первым формальным признаком «разложения» школы Рикардо в политической экономии. Представители так называемой «вульгарной экономии», а в еще большей степени – той «ученовинегретной и бессистемной компиляции», которую Маркс заклеймил презрительным названием «профессорской формы разложения теории» восстают прежде всего как раз против «дедуктивной» манеры исследования учителя.
Для них неприемлемо как раз то, что составляет решающее преимущество Рикардо как теоретика, — его стремление понять каждую особенную категорию как превращенную форму стоимости, как сложную модификацию труда, создающего товар.
Принцип «вульгарной» и «профессорской» формы теоретизирования заключается в следующем: не удается внести понимание реальных явлений из одной, общей им всем основы (в данном случае из трудовой теории стоимости), не упираясь тотчас же в противоречие, — значит вообще не нужно пытаться это делать. Значит надо ввести еще один принцип объяснения, еще одну «точку зрения». Не помогает? Значит надо ввести второй, третий. Надо, де, учитывать и то, и это, и пятое и десятое. «Дело не в противоречиях, а в полноте…»
Не объясняется реальная рыночная стоимость («цена») капиталистически-произведенного товара количеством затраченного на его производство необходимого рабочего времени? Ну, что ж. Значит не следует упрямствовать в односторонности. Почему не допустить, что стоимость проистекает не из одного-единственного всеобщего источника, как полагал Рикардо, а из многих различных источников? «Труд?» Да, и труд. Но не только труд. Нельзя недоучитывать и роли капитала, и роли естественного плодородия почвы; надо принять во внимание и капризы моды, и случайности спроса, и влияние времен года (валенки стоят дороже зимой, чем летом), и многое, многое другое… Вплоть до влияния на рыночную конъюнктуру периодических изменений количества пятен на солнце…
(Последнее представляет собой отнюдь не полемическую выдумку автора работы, а вполне реальное «открытие» современной буржуазной экономической науки).
Маркс ни одну другую манеру теоретизирования не высмеивал так презрительно, как манеру «вульгарной» и «профессорской» псевдотерапии. Эта «плюралистическая» манера объяснять сложное явление множеством факторов и принципов, никак внутренне между собой не связанных, представляет собой, по меткому выражению Маркса, «настоящую могилу для науки».
Теории, науки, мышления в понятиях здесь уже нет. Есть лишь перевод на доктринерский язык, на язык экономической терминологии ходячих поверхностных общих представлений и систематизация этих представлений.
С этим органически связано и то обстоятельство, что подобные «теоретики» (а они водились и водятся не только в буржуазной политической экономии) примыкают в философии к позитивизму, а единственной «логикой» считают традиционную «формальную» логику, и это как раз потому, что она самой своей постановкой вопроса о мышлении в понятиях намеренно стирает всякую границу между теоретическим мышлением и простым пересказыванием, списыванием эмпирических фактов, данных в созерцании и представлении.
Более же высокую логику, логику, совпадающую с диалектикой, такие «теоретики» считают обременительным спекулятивным мудрствованием, не имеющим ничего общего с «реальной жизнью», с «фактами», с «настоящей», «положительной наукой» и т.д.
А все дело заключается, как это показал Маркс, всего-навсего в том, что представители «разложения рикардианской школы» отказываются на деле от действительно теоретического подхода к эмпирическим фактам.
Отвергая «дедукцию» Давида Рикардо и ратуя за возврат к «индуктивному» изучению фактов, они просто-напросто ратуют за эклектику против теории. Для них неприемлемо его стремление понять все без исключения категории с последовательно выдержанной точки зрения трудовой теории стоимости, ибо, как они могли убедиться, эта точка зрения в тенденции своей неизбежно приводит к пониманию системы буржуазной экономики как системы неразрешимых антагонизмов и противоречий. Движущим мотивом этого отношения к Рикардо и к его «дедуктивному методу» является здесь просто апологетическое отношение к действительности.
Итак, мы показали, что Рикардо приходит к необходимости избрать «дедуктивный» способ рассмотрения эмпирических фактов вовсе не из своей приверженности к рационализму. Такой метод развития теоретических определений он принимает только потому, что он единственно соответствует его стремлению понять систему буржуазной экономики не как совокупность более или менее случайных отношений людей и вещей, но как единую связную во всех своих проявлениях систему. Любую частную, особенную форму отношений производства и распределения «богатства» Рикардо хочет «вывести» из трудовой теории стоимости, из теории, выражающей всеобщую субстанцию, «реальную сущность» всех экономических явлений.
Это стремление Давида Рикардо составляет его абсолютное достоинство как теоретика. Отказ от этого стремления равнозначен вообще отказу от теоретического отношения к эмпирическим фактам. Уже здесь, таким образом, прорисовывается то обстоятельство, что способ мышления, исходящий из абстрактного, всеобщего теоретического выражения действительности, как из строго выверенного основоположения, способен обеспечить теоретическое отношение к эмпирическим фактам. В противном случае мысль неизбежно соскальзывает на рельсы эклектического эмпиризма.
«Эмпирический» момент в исследовании Рикардо отнюдь не отвергает. Напротив, он понимает, что подлинное понимание эмпирически данных фактов, подлинный (а не эклектический) эмпиризм может быть осуществлен только в том случае, если эмпирические факты рассматриваются не с произвольно выбранной «точки зрения», а с точки зрения, которая сама по себе теоретически обоснована как единственно верная и объективная.
При этом Рикардо понимает достаточно ясно, что сама исходная точка зрения (трудовая теория стоимости) не может быть принципиально обоснована «индуктивным» путем. Определения стоимости как исходной категории реально получаются им вовсе не путем абстрагирования того абстрактно-общего, что товар имеет с деньгами, с заработной платой, с рентой, с капиталом и т.д., а путем анализа (хотя и недостаточного) прямого безденежного обмена одного товара на другой товар, то есть одной -единственной, и притом вполне особенной, а именно простейшей формы стоимости.
В этом смысле он сознательно примыкает к своим предшественникам к Адаму Смиту и к В. Петти, последовательно развивая «рациональное зерно» их подхода к вещам.
Иными словами, он добывает исходное основоположение науки из фактов (в этом смысле «индуктивно»). Однако эта его «индукция» существенно отличается от той «индукции», которую ему могла порекомендовать локковская гносеология.
Согласно последней «всеобщее определение» вещей, выражение их всеобщей «субстанции», он должен был бы вырабатывать на пути отвлечения того «общего», что товар имеет с деньгами, с капиталом, с прибылью, с рентой и всеми прочими особенными формами и видами «стоимости». Он, однако, поступает совсем наоборот. Он рассматривает товар, и только товар, и выясняет путем его анализа, что стоимость товара есть выражение рабочего времени, затраченного на его производство. Это определение стоимости он совершенно справедливо и считает всеобщим теоретическим выражением всех остальных «особенных» видов стоимости, хотя он их еще и не рассматривал. Все остальные виды и формы стоимости он хочет понять как модификации этого всеобщего определения — «дедуктивно».
Иными словами, он стихийно, подчиняясь логике вещей, приходит к тому отправному пункту теории, который Марксом был впоследствии принят уже вполне сознательно.
Но тот факт, что Рикардо приходит к такой точке зрения на действительность и на способы ее воспроизведения в понятии чисто стихийно, не отдавая себе ясного отчета в той диалектике «всеобщего, особенного и отдельного», с которой он на самом деле столкнулся, не остается без последствий.
Те сознательно-философские представления, которыми он располагал, об отношении «дедукции» к «индукции», «всеобщего» — к «особенному», «сущности» – к «явлению» и т.д. и т.п., конечно, не остаются в стороне от реального процесса познания, который им осуществляется. Они влияют на ход его исследования весьма и весьма существенно, и в определенных пунктах прямо предопределяют неудачу его поисков.
То, что он делает реально — это вовсе не «дедукция» в том ее смысле, в каком ее только и понимала метафизическая логика его эпохи, это вовсе не «спекулятивное выведение» понятия из понятия. В его руках это прежде всего способ, метод теоретического выражения эмпирических фактов, эмпирических явлений в их внутреннем единстве. Как таковой этот способ включает в себя «эмпирическую индукцию». Но то обстоятельство, что это совпадение «дедукции» и «индукции» осуществляется в его методе чисто стихийно, не остается для него безнаказанным. В тех случаях, когда ему приходится отдавать себе отчет в том методе, которым он исследует факты, он вынужден прибегать к современному ему пониманию «дедукции», «индукции», вопроса об отношении «всеобщего» к «особенному», закона — к формам его проявления и т.д. и т.п. И это метафизическое понимание категорий логики и путей воспроизведения реальности в мышлении сразу же дезориентирует его как теоретика.
Проанализируем ход его мысли, чтобы это показать Его метод заключается в следующем. Он исходит из определения стоимости количеством овеществленного в товаре рабочего времени как из всеобщего основоположения системы категорий, которую он старается развить, а затем прямо и непосредственно пытается приложить это всеобщее основоположение к каждой из особенных категорий с целью проверить, согласуются они с этим всеобщим основоположением или нет.
Иными словами, он поступает в точности так же, как поступают в формально-рассудочной логике, в силлогистической фигуре по модусу «Barbara», согласно которой любое «особенное» («видовое») определение должно непосредственно подводиться под «всеобщее».
Он везде стремится показать непосредственное совпадение экономических категорий с законом стоимости.
Он совершенно в духе современной ему метафизической логики и философии предполагает, что всеобщее определение, положенное им в основание «дедукции», есть непосредственно «родовое понятие», то есть абстрактно-общее понятие, заключающее в себе «признаки», непосредственно общие для всех обнимаемых им явлений и ничего более.
Отношение понятия стоимости к понятию денег, к понятию прибыли, ренты, заработной платы и т.д. ему кажется «родовидовым» отношением между понятиями. Согласно же этому представлению, основывающемуся на чисто метафизическом понимании отношения «всеобщего» к «особенному» и «единичному», в определения понятия стоимости должны входить только такие «признаки», которые одинаково общи и деньгам, и прибыли, и ренте, и каждой из остальных категорий.
В духе того же представления он понимает, что любая «особенная» категория не исчерпывается признаками, выраженными в определениях «всеобщего понятия», что каждая «особенная» категория обладает, кроме этих «общих» определений, еще и дополнительными, «видовыми признаками», которые выражают как раз специфику («особенность») каждой частной категории, — «differentia specifica»…
Следовательно, подвести любую категорию под всеобщий принцип, под определения всеобщего понятия (в данном случае стоимости) — это еще лишь полдела. Эта операция позволяет рассмотреть в особенной категории лишь те определения, которые уже выражены в виде определений всеобщего понятия. Но далее следует выяснить, какие определения имеются в ней еще и сверх того, то есть как раз те определения, которые выражают не «общее», не «тождественное», а как раз наоборот — «различное»…
В применении к категориям политической экономии это логическое представление выглядит так:
Деньги (например), как и все другие категории, есть особая форма стоимости. Следовательно, они (то есть реальные деньги) подчинены в своем движении прежде всего закону стоимости. Следовательно, к деньгам непосредственно приложима трудовая теория стоимости — иначе говоря в теоретические определения денег должны, прежде всего, войти определения, заключенные в понятии стоимость. Таким образом, оказывается «выведенным» первое определение денег.
Все люди смертны. Кай — человек. Следовательно, первым необходимым определением Кая оказывается то, что он смертен. Стоимость определяется количеством рабочего времени. Деньги — стоимость. Следовательно, стоимость денег определяется количеством рабочего времени, необходимого для их производства. Абсолютно справедливый силлогизм.
Но ведь совершенно ясно, что конкретная природа денег этим не исчерпывается. Далее, естественно, встает задача понять, что такое деньги именно как деньги, что такое деньги сверх того, что они — такая же стоимость, как и все прочее, почему они деньги, а не просто стоимость.
В этом пункте исследования природы денег, в этом пункте процесса образования необходимых теоретических определений денег как особого экономического явления всякая «дедукция», само собой разумеется, прекращается.
«Дедукция» позволила увидеть в деньгах только те теоретические определения их природы, которые уже до этого заключались в понятии «стоимость». Иными словами, она позволила выделить в деньгах бесспорно необходимо принадлежащее их сущности определение.
Но ведь этим в конце концов добыто лишь то, что уже известно, лишь то, что уже заранее выражено в определениях стоимости, в «большой посылке дедукции», в исходном основоположении.
А как быть дальше? Как вычитать в реальных эмпирических явлениях денежного обращения такие теоретические определения, которые выражали бы свойства денег столь же необходимые, как и те, которые «выведены» из понятия стоимости? Как прочитать в реальных деньгах такие характеристики, которые принадлежат им с той же необходимостью, как и всеобщие стоимостные определения, но одновременно составляют отличие денег от всех прочих форм существования стоимости?
В этом пункте «дедукция» становится невозможной. Приходится прибегать к «индукции», имеющей своей целью выделение таких определений, которые одинаково общи всем без исключения случаям движения денег, — «специфически общие признаки» денег…
Рикардо так и вынужден поступать. Он черпает дальнейшие теоретические определения денежной формы путем непосредственной «эмпирической индукции» — путем выделения того абстрактно-общего, что имеют между собой все без исключения явления денежного обращения. Он непосредственно «обобщает» явления денежного рынка, внутри которого одновременно обращаются совершенно различные формы денег: и металлические монеты, и золотые слитки, и бумажные деньги и т.д. Он ищет то «общее», что металлические деньги имеют с бумажными кредитными билетами, с золотыми и серебряными слитками, с банковскими обязательствами, с векселями и т.п. И в этом заключается роковая слабость его теории денег.
Он на этом пути абстрактно смешивает теоретические определения денег как денег с теми свойствами денег, которыми они на деле обязаны капиталу, совершающему в них свое специфическое движение, не имеющее ничего общего с явлениями денежного обращения как такового. В итоге за законы движения денег он прямо принимает законы движения банковского капитала, и обратно — сводит законы банковского капитала к законам простого металлического обращения. А деньги как таковые – как особое экономическое явление — теоретически так и остаются непонятными, вернее – понятыми неверно.
Но Рикардо сам чувствует неудовлетворительность такого метода. Он понимает, что чисто эмпирическая «индукция», к которой он вынужден в данном пункте прибегать, по самой ее природе не дает и не может давать необходимого вывода о природе денег. И это понимание у него проистекает вовсе не из чисто «логических» соображений. Дело в том, что он постоянно полемизирует с руководителями банков, с финансистами, которые, по его мнению, поступают с деньгами не сообразно с их стоимостной природой, а вопреки ей. В этом он видит причину всех неприятных коллизий и нарушений в сфере денежного обращения. И именно это побуждает его выяснять «истинную» сущность и природу денег, а вовсе не философски-логический интерес.
Но ведь эмпирически данная картина денежного обращения непосредственно являет взору не «истинную природу» денег, а как раз обратное — «несоответствующее» природе денег обращение с ними, результаты «неправильных» действий банков с деньгами.
Так что чисто эмпирическая «индукция», как прекрасно понимает сам Рикардо, в лучшем случае даст обобщенное выражение «неистинного», несоответствующего природе денег движения и никогда не даст обобщенного выражения такого движения денег, которое соответствует закону их существования.
Иными словами, он хочет найти теоретическое выражение тому движению денег, золота, монет, бумаг и т.д., которое непосредственно отвечает требованиям всеобщего закона стоимости, и не зависит (как то происходит в эмпирической реальности) от произвола, своекорыстия и капризов руководителей банков. «Истинную» природу денег он ищет с той целью, чтобы практик-финансист мог им руководствоваться и поступал бы не так, как он поступает до сих пор, а иначе не вопреки, а в соответствии с требованиями, вытекающими из «природы денег».
Эту задачу он и старается решить с помощью «дедуктивного» выведения теоретических определений денег из закона стоимости, которое одно и может показать необходимые, в самой природе денег заключенные характеристики.
Но «дедуцировать» специфические отличительные черты денег как таковых, не содержащиеся в теоретических определениях всеобщего закона стоимости, а составляющие особенность денег как особого вида стоимости, ему уже не удается.
Специфические черты денег никакими ухищрениями уже не «выведешь» из определений стоимости. Их волей-неволей приходится получать уже не «выведением» из всеобщего принципа теории, а чисто эмпирической «индукцией», отвлечением абстрактно-общего от всех без исключения форм денежного обращения, включая и металлические и бумажные деньги, и государственные и банковские билеты, и все прочее.
Понимание денег именно поэтому так и осталось одним из самых слабых разделов теории рикардианской школы.
«Дедукция» его поэтому в действительности остается прежней, чисто формальной «дедукцией», которая позволяет вычленить в явлении лишь то, что уже заключалось в определениях всеобщего понятия, а «индукция» по-прежнему — чисто эмпирической, чисто формальной, а не теоретической, то есть не позволяет отвлечь от явления лишь те его черты, которые принадлежат ему необходимо, лишь те черты, которые связаны с природой явления атрибутивно, а не появились в нем в силу влияния внешних, не связанных с его природой обстоятельств…
Но если деньги ему просто не удается в силу этого понять, то еще хуже формальный характер дедукции сказывается при попытке подвести под закон стоимости такое явление, как прибыль, прибавочную стоимость…
Подводя прибыль под всеобщую категорию стоимости, Рикардо упирается в тот парадоксальный факт, что прибыль, с одной стороны, удается подвести под категорию стоимости (удается, следовательно, «вывести» теоретические определения прибыли как особого вида стоимости, подчиненного всеобщему закону стоимости), но с другой стороны, он убеждается, что сверх выявленных таким образом теоретических определений в «прибыли» остается еще нечто, составляющее «дифференцию специфику» прибыли, и это нечто при попытке выразить его через ту же категорию стоимости вдруг оказывается взаимоисключающе противоречащим всеобщему закону.
Получается нечто аналогичное тому, как если бы мы, подводя под положение «все люди смертны» некоторого Кая, убедились, что он, с одной стороны, подводится под него, но, с другой стороны, его индивидуальная особенность заключается как раз в том и только в том, что этот Кай… бессмертен.
Именно в такое нелепое положение попал Рикардо, когда он попытался вывести теоретические определения прибыли, исходя из закона стоимости, когда он попытался непосредственно подвести прибыль под закон стоимости.
Сам Рикардо, правда, этого «противоречия» не заметил, хотя сам же его и выявил. Но это сразу же заметили враги трудовой теории стоимости, в частности, небезызвестный Мальтус.
Известно, сколько стараний затратили сторонники и последователи Давида Рикардо, чтобы доказать недоказуемое — чтобы доказать, что этого «противоречия» на самом деле в системе Рикардо нет, а если и есть, то получается только вследствие нечеткости выражений учителя, вследствие неотработанности его терминологии и т.д., а поэтому может и должно быть устранено чисто формальными средствами, – путем изменения названий, уточнения определений, выражений и т.д. и т.п.
Но как раз эти понятия и положили начало процессу разложения школы Рикардо, процессу фактического отказа от принципов трудовой теории стоимости при формальном согласии с ними. Ведь именно потому, что «логическое» противоречие между всеобщим законом стоимости и законом средней нормы прибыли это вполне реальное противоречие, выявленное теорией Рикардо, все попытки представить его как несуществующее, как продукт нечеткости выражений и неточности определений и не могли привести ни к чему иному, кроме фактического отказа от самого существа теории, от основного ее рационального зерна.
Первым и основным признаком «разложения» теории Рикардо и является фактический отказ от стремления развить всю систему экономических категорий из одного-единственного всеобщего принципа, из определения стоимости количеством рабочего времени, из представления о труде, создающем товары, как о реальной «субстанции» и источнике всех остальных форм «богатства».
Одновременно развитие теории после Рикардо прямо и непосредственно приводило к необходимости уяснить диалектику в отношении «всеобщего» закона к развитым формам его осуществления, к «особенному». Теория Рикардо в ее развитии прямо привела к проблеме противоречия в самой сущности определений предмета теоретического исследования. Ни сам Рикардо, ни один из его правоверных последователей, как известно, так и не смог справиться с трудностями, в которых обнаруживалась перед мышлением реальная диалектика действительности. Мышление оставалось по существу метафизическим, и, естественно, не могло выразить диалектику в понятии, не отказываясь от своих фундаментальных логических представлений, в том числе и от метафизического понимания проблемы отношения абстрактного к конкретному, всеобщего — к особенному и единичному.
Неумение и нежелание сознательно выразить в понятии противоречие, диалектику вещей обнаруживалось для мышления в виде «нелепых», «логических» противоречий внутри теории. Метафизика же вообще знает только один способ разрешения «логических» противоречий: их устранение из мышления, истолкование противоречий как продукта нечеткости выражений, определений и т.п. — как чисто субъективного «зла»…
Несмотря на стихийно правильные способы подхода к фактам и к процессу их теоретического выражения, Рикардо сознательно остается всецело на позициях метафизического метода мышления.
«Дедукция» у него по-прежнему остается лишь таким способом развития понятий, который позволяет в особенном явлении усмотреть только то, что уже заключалось в «большой посылке», в исходном всеобщем понятии и его определениях, а индукция тем самым сохраняет односторонне-эмпирический характер. Она не дает ему возможности абстрактно выделить именно те черты явлений, которые им принадлежат с необходимостью, а не привнесены в них влиянием внешних обстоятельств, которые могут быть и совсем иными. Такая односторонне эмпирическая индукция не дает ему возможности образовать теоретическую абстракцию, выражающую явление в его «чистом виде», в его имманентном содержании.
«Дедукция» и «индукция», «анализ» и «синтез», всеобщее понятие и понятие, выражающее особенность явления, — все эти вещи в руках Рикардо остаются по-прежнему метафизическими противоположностями, которые ему никак не удается связать друг с другом.
Задача дедукции постоянно встает у него в полнейшее противоречие с задачей индуктивного обобщения фактов, аналитические абстракции он никак не может свести в систему, то есть «синтезировать», не упираясь тотчас же в «логическое противоречие», — всеобщее понятие (стоимость) оказывается в его системе в отношении взаимоисключающего противоречия с особенным понятием (прибыль) и т.д. и т.п. Все эти внутренние трещины и приводят в итоге под ударами врагов к полному распаду, к разложению трудовой теории стоимости, к бессистемной компиляции, которая может кичиться лишь своей эмпирической полнотой при полнейшем отсутствии теоретического понимания действительной конкретности.
Современная Давиду Рикардо философия и логика не давали и не могли дать ему никаких правильных указаний насчет выхода из всех этих трудностей.
Здесь требовалась сознательная диалектика, сочетающаяся с революционно критическим отношением к действительности, — способ мышления, не боящийся противоречия в определениях вещей и чуждый апологетическому отношению к существующему. Короче говоря, все проблемы скрещивались в одной — в необходимости понять систему товарно-капиталистического производства как конкретно-историческую систему, как систему возникшую, развившуюся и продолжающую развиваться навстречу своей гибели.
5. «Дедукция» и проблема историзма
Понимая предмет исследования, товарно-капиталистическую экономику, как единое связное во всех своих проявлениях целое, как систему взаимообусловливающих отношений производства и распределения, Рикардо не понимал эту систему как исторически возникшую, как исторически развившуюся и продолжающую развиваться органическую совокупность отношений людей и вещей в процессе производства.
Этим, в конце концов, и объясняются все «логические» коллизии внутри системы Рикардо и его школы.
Все достоинства способа исследования Рикардо органически связаны с точкой зрения «субстанции», то есть с пониманием предмета как единого связного во всех своих проявлениях целого. И, наоборот, все недостатки и пороки его способа развертывания теории уходят своими корнями в полное непонимание этого «целого» как исторически ставшего целого.
Товарно-капиталистическая форма производства представляется ему «естественной», вечной формой всякого производства вообще. С этим и связан неисторический (и даже более того, антиисторический) характер его абстракций, а потому полнейшее отсутствие историзма в методе их получения.
Но «дедукция категорий», если она сочетается с неисторическим пониманием предмета, который с ее помощью воспроизводится в понятии, с неизбежностью приобретает чисто формальный характер.
Нетрудно заметить, что «дедукция» по самой ее форме соответствует представлению о развитии, о движении от простого, нерасчлененного, общего, к сложному, к расчлененному, к частному и особенному.
Но если предметная реальность, которая воспроизводится в понятиях «дедуктивным способом», сама по себе понимается как реальность неразвивающаяся, как вечная и естественная система взаимодействующих явлений, то, естественно, «дедукция» начинает представляться уже с неизбежностью лишь искусственным приемом развития мысли.
В этом случае логика с необходимостью возвращается к той точке зрения на природу «дедукции», которую в классически ясной форме выразил Декарт.
Декарт, приступая к построению своей системы мира, к «выведению» всех сложных форм взаимодействия в природе из движения простейших, исключительно геометрически определяемых «частиц материи», оговаривает свое право на такой способ построения теории следующим образом:
«Природу их [т.е. «вещей» — Э.И.] гораздо легче познать, видя их постепенное возникновение, чем рассматривая их как совершенно готовые» 1.
Но тут же — не желая входить в открытый конфликт с богословским учением о «сотворении мира» — Декарт делает характерную оговорку:
«Однако из всего этого я не хотел заключать, что этот мир создан в таком виде, как я предположил, ибо гораздо более правдоподобно, что с самого его начала бог создал его таким, каким он должен быть» 2.
Для Декарта очевидно, что форма дедукции, которую он сознательно применяет, глубоко родственна представлению о развитии, о возникновении, о происхождении вещей в их необходимости. Поэтому перед ним и встает щекотливый вопрос о том, как примирить «дедукцию» с представлением о предмете, который с ее помощью изображается, как о вечно одном и том же.
В аналогичном положении оказывается и Рикардо. Он прекрасно понимает, что только «дедуктивное» движение мысли может выразить явления в их внутренней связи, что познать эту связь можно только в рассмотрении «постепенного возникновения» различных форм богатства из одной общей им всем «субстанции», из труда, производящего товары.
Но как этот способ рассмотрения увязать с представлением о том, что буржуазная система есть «естественная и вечная», которая реально ни возникать, ни развиваться не может? Рикардо эти два представления, по сути своей абсолютно несовместимые, все же «примиряет». И это отражается как раз на методе его мышления, на способе образования абстракций.
Если теория начинает с категории стоимости, чтобы от нее перейти к рассмотрению других категорий, то это можно оправдать тем, что категория стоимости есть «наиболее общее понятие», предполагающее и прибыль, и процент и ренту, и капитал и все остальное, — родовой «абстракт», отвлеченный от этих реальных особенных и единичных явлений.
Движение мысли от абстрактно-общей категории к выражению особенностей реальных явлений поэтому и предстает как движение, протекающее исключительно в мысли, но никак не в реальности. В реальности все категории (а именно прибыль, капитал, рента, заработная плата, деньги и т.д. и т.п.) существуют одновременно рядом друг с другом, а категория стоимости выражает «общее» между ними. Как таковая «стоимость» реально существует лишь в абстрагирующей голове как отражение того «общего», что товар имеет с деньгами, с прибылью, с рентой, с заработной платой, капиталом и т.д. Это «родовое понятие», обнимающее все особенные категории, и есть «стоимость».
Рикардо здесь рассуждает в духе современной ему номиналистической логики, восстававшей против тезиса средневекового реализма, против представления креационистского толка, согласно которому «общее», скажем «животное вообще», существует до лошади, лисицы, коровы, зайца, — до особенных видов животных, а затем превращается, «расщепляется» на лошадь, корову, лисицу, зайца и т.д.
Рикардо точно также рассуждает и о «стоимости». Стоимость вообще, как таковая, может, по его мнению, существовать лишь «post rem» — лишь в качестве умственного отвлечения от особенных видов «стоимости» (от прибыли, ренты, заработной платы и т д.), и ни в коем случае не «ante rem» — не в виде самостоятельной реальности, предшествующей по времени появления своим «особенным» видам — капиталу, прибыли, ренте, заработной плате и т.д.
Все же эти особенные виды «стоимости» существуют вечно, рядом друг с другом и ни в коем случае не «происходят» из стоимости, так же как лошадь реально не происходит из «животного вообще».
Но вся беда в том, что номиналистическая концепция общего понятия, справедливо нападая на главный тезис средневекового «реализма», заодно с ним вообще устраняет из реального мира единичных вещей и идею реального развития.
И поскольку Рикардо стоит на точке зрения буржуазии в понимании существа буржуазной экономики, односторонняя и крайне метафизическая концепция номинализма в логике ему и кажется самой естественной и подходящей.
От века и навек существуют лишь единичные явления, принадлежащие «особенным» «видам» стоимости: товар, деньги, капитал, прибыль, рента и др.
«Стоимость» же есть абстракт, отвлеченный от этих единичных и особенных экономических явлений, «universalia post rem» и никак не «universalia ante rem».
Именно поэтому стоимость как таковую, стоимость саму по себе, в строжайшем отвлечении от прибыли, заработной платы, ренты и конкуренции он и не исследует.
Сформулировав понятие стоимости, он поэтому именно сразу и непосредственно и переходит, более на нем не задерживаясь, к рассмотрению развитых «особенных» категорий, начинает непосредственно прикладывать понятие стоимости к явлениям прибыли, заработной платы, ренты, денег и прочего.
И это — самый естественный логический ход, если реальность, с его помощью воспроизводимая, понимается как вечно и навек одна и та же система взаимодействия «особенных» видов стоимости.
Ясно, что если содержание всеобщего понятия, лежавшего в основе всей системы теории, понимать как сумму признаков, абстрактно-общих всем особенным и единичным явлениям, то приходится поступать именно так, как поступал Рикардо.
Если «всеобщее» понимается как абстрактное общее всем без исключения единичным и особенным явлениям свойство, то в случае со «стоимостью» для того, чтобы получить ее теоретические определения приходится рассматривать именно прибыль, именно ренту и отвлекать «общее» именно от них. (Как в случае с понятием «животное» следует отвлекать «общее» от лошади, лисицы, зайца и т.д.).
Рикардо так и поступает. И именно за это его особенно резко критикует Карл Маркс, ибо именно в этом выражается антиисторический подход Рикардо к «стоимости» и к ее «видам».
Как раз в том, что Рикардо специально не исследует теоретические определения стоимости как таковой, в ее строжайшей независимости от воздействий процесса производства прибавочной стоимости, от конкуренции, от прибыли, заработной платы и всех остальных явлений, как раз в этом Маркс видит основной, фундаментальный порок способа исследования Рикардо. В первой главе труда Рикардо речь идет не только об обмене товара на товар (то есть о простой форме стоимости, о стоимости как таковой), но также и о прибыли, и о заработной плате, и о капитале, и о средней норме прибыли и о тому подобных вещах.
«А между тем, — замечает Маркс, — ни о чем не должна была бы идти речь, если рассматривается стоимость как таковая». «Очевидно, ему следовало бы по ставить в упрек не слишком большую абстрактность, как это обыкновенно делают, а обратное — недостаток силы абстракции, неспособность забыть при рассмотрении стоимостей товаров прибыли» 3.
Но это требование — требование объективной полноты абстракции – невозможно выполнить, не отказываясь, во-первых, от формально-метафизического понимания «всеобщего понятия» (как простого абстракта от особенных и единичных явлений, к которым оно относится), а, во-вторых, не переходя на точку зрения историзма в понимании отношения «всеобщего» к «особенному», — в данном случае стоимости к прибыли.
Но это требование — требование объективной полноты абстракции – невозможно выполнить, не отказываясь, во-первых, от формально-метафизического понимания «всеобщего понятия» (как простого абстракта от особенных и единичных явлений, к которым оно относится), а, во-вторых, не переходя на точку зрения историзма в понимании отношения «всеобщего» к «особенному», — в данном случае стоимости к прибыли.
Ведь если продолжать стоять на точке зрения формально-метафизического толкования всеобщего понятия, то как же можно при его выработке «забыть» о существовании тех особенных явлений, по отношению к которым оно является «всеобщим» понятием? Как это вообще возможно, если «стоимость» и понимается как категория, выражающая собой только то «общее», что имеют между собой прибыль, рента, заработная плата, капитал и все остальное?
Для Рикардо такой рецепт явно неприемлем, он неизбежно показался бы ему уступкой средневековому «реализму», согласно которому «общее» существует до своих собственных порождений, и вне их…
А если стоимость — только «общее» и прибыли, и ренте, и капиталу «родовое понятие», то и «определения» его можно получать лишь на пути отвлечения «общего» именно от прибыли, от ренты, от капитала, лишь «индуктивной» обработкой этих особенных видов стоимости, путем абстракции от их «особенностей»…
Естественно, что такое понимание связано у Рикардо с неисторическим представлением о системе рассматриваемых им отношений. Ибо исторический подход к этой системе обязывал бы к совершенно иному исследованию «стоимости».
Сравним рассуждения Рикардо с тем, что делает в «Капитале» Карл Маркс.
Маркс требует от науки, чтобы та понимала экономическую систему как систему, возникшую и развившуюся, требует, чтобы логическое развитие категорий воспроизводило реальную историю возникновения и развертывания системы.
Но раз так, то и стоимость, как исходный пункт теоретического понимания, наука обязана понять как объективную экономическую реальность, существующую и возникающую раньше, нежели могут вообще возникнуть и существовать такие явления, как прибыль, капитал, заработная плата, рента и все остальное.
Поэтому-то и теоретические определения «стоимости» следует получать вовсе не на пути отвлечения того «общего», что имеют между собой товар, деньги, капитал, прибыль, зарплата и рента, а на совсем ином пути.
Все эти вещи предполагаются несуществующими. Они вовсе не существовали от века, а где-то, в каком-то пункте возникли, и это возникновение в его необходимости наука и должна вскрыть.
Но «стоимость» есть реальное, объективное условие, без наличия которого невозможен ни капитал, ни деньги, ни все остальное. Поэтому теоретические определения стоимости как таковой и могут быть получены только в рассмотрении некоторой объективной экономической реальности, могущей существовать до, вне и независимо от всех тех явлений, которые позже развились на ее основе.
Эта простейшая объективная экономическая реальность существовала задолго до того, как возник капитализм и все выражающие его структуру категории. Эта реальность — непосредственный обмен товара на другой товар.
Мы видели, что сами классики политической экономии именно в рассмотрении этой реальности и выработали всеобщее понятие стоимости, хотя и не представляли себе при этом действительного философского, теоретического смысла своих действий.
Надо полагать, что Рикардо был бы немало озадачен, если бы ему указали на тот факт, что и его предшественники, и он сам выработали всеобщую категорию своей науки рассмотрением не абстрактно-общего правила, которому подчиняются все без исключения вещи, обладающие «стоимостью», а как раз наоборот — рассмотрением редчайшего исключения из правила — непосредственного безденежного обмена одного товара на другой.
И поскольку они делали это, они добыли действительно объективное теоретическое понимание «стоимости». Поскольку же они недостаточно строго оставались в пределах рассмотрения этого вполне особого и в развитом капитализме крайне редкого способа экономического взаимодействия, они и не могли понять «стоимость» до конца.
В этом-то и заключается диалектичность понимания всеобщего у Маркса, диалектика в понимании способа выработки всеобщей категории системы науки.
И нетрудно убедиться в том, что такое понимание возможно только на основе исторического по самому своему существу подхода к исследованию предметной реальности. Именно исторический подход к делу требует понимать «всеобщее» не как абстракт, присущий каждому особенному и отдельному проявлению развитого целого, а как понятие, отражающее вполне особую объективную реальность, могущую существовать до, вне и независимо от всех остальных особенных явлений развитого целого.
Поэтому-то теоретические определения «стоимости как таковой» Маркс и получает в рассмотрении конкретного, реального, фактически данного в созерцании экономического взаимодействия — обмена товара на товар, прямого, безденежного обмена одного продукта на другой продукт.
Этот простейший случай взаимодействия, взаимосвязи двух частных собственников внутри развитого капитализма представляет собой чрезвычайно редкий случай — единичное исключение из правила. И тем не менее его рассмотрение дает в итоге всеобщее понятие, лежащее в основании всей системы категорий, выражающих внутреннюю структуру развитого капитализма, системы буржуазной экономики.
Этот диалектический «парадокс» совершенно необъясним с точки зрения формальной, рассудочной логики. Но он прекрасно объясняется диалектическим характером самого предмета, понимаемого как исторически возникшая и исторически развивающаяся система взаимодействующих вещей, явлений, фактов, событий.
«Дедукция», поставленная на почву такого понимания, на почву сознательного историзма, становится единственной «логической формулой», соответствующей точке зрения, которая берет предмет не как готовый, а как исторически возникший и развившийся.
«…Благодаря успехам теории развития даже вся классификация организмов отнята у индукции и сведена к “дедукции”, к учению о происхождении — какой-нибудь вид буквально дедуцируется, выводится из другого путем происхождения, а доказать теорию развития при помощи простой индукции невозможно, так как она целиком антииндуктивна» 4.
Лошадь и корова, конечно, не произошли из «животного вообще», как груша и яблоко не есть продукты «самоотчуждения» понятия плода вообще.
Но, несомненно, что и корова и лошадь имели где-то в глубине веков общего предка, а яблоко и груша также есть продукты дифференциации какой-то одной, общей для них обеих ботанической формы плода.
И этот реальный общий предок коровы, лошади, зайца, лисицы и всех остальных ныне существующих видов «животных», конечно, существовал не в лоне божественного разума в виде идеи «животного вообще», а в самой природе, как вполне реальный, особенный вид, из которого путем дифференциации произошли различные виды.
И эта «всеобщая» форма животного, если угодно, — «животное как таковое», — вовсе не есть абстракция, заключающая в себе лишь то «одинаковое», что имеют между собой ныне существующие особенные виды животных. Это «всеобщее» – одновременно есть особенный вид, обладающий не только и не столько теми чертами, которые сохранились у всех его потомков в качестве «общего» между ними, сколько своими собственными, вполне специфическими чертами, часть которых унаследована предками, часть совершенно утратилась и заменилась совсем иными.
И это всеобщее «животное», из которого реально «дедуцируются» все ныне существующие виды, принципиально нельзя сконструировать из тех «признаков», которые непосредственно общи всем ныне существующим видам.
Поступать в биологии так — значило бы вставать на тот же самый ложный путь, на котором Рикардо искал определения стоимости как таковой, всеобщей формы стоимости, полагая, что эти определения суть абстракты от прибыли, ренты, капитала и всех других особенных форм «стоимости», находившихся перед его глазами.
С представлением о развитии как о реальном происхождении одних явлений из других и связано диалектико-материалистическое понимание «дедукции категорий» — точнее, процесса восхождения от абстрактного к конкретному, от всеобщего (которое само по себе есть вполне определенное «особенное») к «особенному» (которое также выражает собой всеобщее и необходимое определение предмета).
Исходное всеобщее основание системы теоретических определений (исходное понятие науки) поэтому с точки зрения диалектики и выражает собой конкретные теоретические определения одного, вполне особенного, вполне определенного явления, чувственно-практически данного эмпирическому созерцанию.
«Особенность» этого явления заключается в том, что оно реально, вне головы теоретика является исходным пунктом развития исследуемой совокупности взаимодействующих явлений, того конкретного «целого», которое в данном случае является предметом «логического воспроизведения».
Наука должна начинать с того, с чего начинает реальная история. Логическое развитие теоретических определений должно непосредственно выражать конкретно-исторический процесс становления и развития предмета. Логическая «дедукция» и есть не что иное, как общественно-теоретическое выражение процесса реального исторического становления исследуемой конкретности. Это фундаментальный принцип диалектики как логики.
Но правильное понимание этого принципа предполагает соответственно конкретный, диалектический по существу взгляд на природу исторического развития.
Этот важнейший пункт Логики Маркса — решение проблемы отношения научного развития к историческому («логического к историческому») должен быть рассмотрен особо. Без него нельзя ничего понять в способе восхождения от абстрактного к конкретному.